PostHeaderIcon Мик «Табак, кофе, вино и другие полезные лекарства»

Мик

Табак, кофе, вино и другие полезные лекарства

Генеральная благодарность Kuno, творцу и исследователю Хишарты. Ясно дело, без него этот рассказ бы не появился. Также отдельная благодарность Kinу, автору рассказа «Случай в магазине». У него я позаимствовал сквозной сюжет произведения.

I. Перец

Ветер, сорвавшийся с вершин Рокельского хребта, пронесся над долиной Конши, лениво пошевелил паруса речных барок, напомнил о себе задремавшим ветрякам и ворвался впослеполуденный Чалько. На минуту ожили обвисшие флаги, имперские, княжьи и цеховые, зашелестело сохнувшее бельё – льняное на купеческих задворках и шелковое, на дворцовых, поднялась пыль, серебристая окрест Рыбного рынка и душистая, возле Сенного. Но, город, объятый полусном Жеанеры* , не удостоил вниманием гостя, и обиженный ветер умчался в море, пенить волны, набираясь новых сил.

Два паренька, сидевших в тени фонтана на Магдалинской площади, не замечали ни ветра, ни общей дремоты, ни праздных студиозов. Они были заняты важным разговором, – решали, как разбогатеть. Причем, поскорее, чтобы забыть нынешнюю, безрадостную жизнь.

Рыжеволосому Григори и часа не потребовалось, убедить Санши, что добиться своей доли в этом мире, можно лишь занявшись разбоем. Или, на худой конец, воровством.

– Только разбоем и можно в люди выбиться, – твердил Григо. – Вот, возьми моего хозяина, Виктора, боров его топчи. Вчера, перед Жеанерой, пил с компаньоном и приказчиком, я в углу терся, ждал, может, перепадет чего. Не смогут же они весь окорок слопать, что я им резал. Ну и, перепало – один кусок, да по шее пару раз – чего на стол пялюсь? Компаньон, когда напился, хозяина дразнил – эх ты, старый разбойник! Половина гильдии знает, откуда твои капиталы, на негоциантский взнос и судно, – скупал товар у пиратов-англи, которые в Индиях топили корабли Католического величества, а до того и сам с пиратами плавал.

А хозяин только порыгивает и смеется. Я тоже посмеялся из угла, так третий раз по шее получил.

Санши не раз выслушивал рассказы о злоключениях своего друга, служившего мальчиком на побегушках в конторе купца Виктора, уже уяснив, что три оплеухи или пинок за день – обыденная неприятность при такой должности. Но, сочувствуя Григо, не забывал и о своей судьбе, помощника камнереза. Старина Микель был скуповат на подзатыльники, как и на все остальное. Обедал он чашкой простокваши, краюхой хлеба и пригоршней чернослива, будучи, уверенным, что мальчишке хватит такой же порции. Пусть рыжему Григо каждый день перепадают плюхи, а через день то шваброй, то смоленой веревкой, однажды же, так позлил хозяина, что послали наломать прутьев… Все равно, ветчинка, конечно, праздничная мечта, но бобового супа с хлебом, в обед у купца Виктора можно наесться от пуза. А еще, когда нечаянно лопнет тюк и работники, исправляя поруху, вдоволь насуют себе за пазуху мелкого добра, заметит ли кто, что и парнишка опустил в карман пригоршню-другую. Вот, у старины Микеля, в мастерской при кладбище, чем поживиться?

Поэтому, Санши в оба уха слушал доказательства друга в пользу воровства и разбоя. Доказывал Григо от обратного, и Санши соглашался с каждым доводом.

Эх, родиться бы им обоим лет на двадцать раньше, когда покойный государь Иосиф Первый, тогда еще только эрцгерцог Рэтайский, покорял южных язычников! Вот времена-то были! Говорят, за кружку гроки * солдаты насыпали маркитантам полкружки жемчуга, а каждому отставному давали бесплатно поместье со всеми тамошними язычниками. Живи не хочу – лежи себе в гамаке, кури трубку да обращай подопечных в истинную веру. Все слуги и обозные понанимались тогда к рыцарям надсмотрщиками и всякими приказными – тоже дело не пыльное, только успевай бичом рабов шевелить.

Но где те времена? Язычники даром что дикари, а поняли, что с нашими величествами им не справится, да и стали сами креститься подобру. Всех вождей в дворянство записали, титулами наградили, сам молодой государь Товия на их принцессе Хэве, во святом крещении Изабелле, женился. Теперь на юге все места в теньке уже заняты, – пойди-ка сунься, так тебя, чего доброго, как бродягу самого на плантацию погонят, – там ты контору купца каждый день добрым словом поминать будешь.

В солдаты все же пойти можно – есть еще рядом земли, верой Христовой не просвещенные, тот же Текрур. Который год там воюют, а все никак не просветят, такие уж они там закоренелые во грехах своих. Но все равно, есть чем разжиться – у тех магометан, говорят, у каждого по десять баб, и каждая вся в кольцах золотых, всяких цепочках и браслетах; одну такую разденешь, – вот и богат.

…Вот только, Григо и Санши про таких счастливцев лишь слышали. А несчастливых вояк встречали часто, особенно возле церкви Вознесения, чаще именуемого храмом Знамен. Стоит такой бедолага, опершись на костыль, отгоняет мух уцелевшей рукой и клянчит сентино на стаканчик «за ваше здоровье поднять, милостивый господин, да за славного маршала ла Керти». Если же любопытный господин пустится в расспросы, ветеран столько порасскажет о свойствах текрурских зазубренных клинков и отравленных стрел, да еще о том, как эти дьявольские придумки действуют на грешную плоть…Любой императорский вербовщик, услышь эти разговоры, выхлопотал бы для несчастного инвалида тройной пенсион, лишь бы не болтал у храма Знамен, отваживая потенциальных рекрутов.

И на море тоже жизнь не сахар. Если же в юнги идти, с мечтой о капитанском мостике, лет через двадцать, надо иметь родича моряка, чтобы с кораблем не промахнуться. А то,бывает такая команда попалась, юнгу не то, чтобы зашпыняют, а вообще, такой грех ночью сотворят, за который при славном императоре Рециане Благочестивом полагалось публичное оскопление. Санши, даже, не сразу поверил, но если Григо говорит, что такое на кораблях случается, значит, так и есть.

Нет, не будет счастье ни в моряках, ни в солдатах. Остается разбой.

Разбойником тоже иногда не везет. Разбойничье, да воровское невезение – простому люду бесплатная потеха. И Григо, и Санши на таких потехах бывали, правда, если разбойник очень уж именитый, скажем, Глорханский Лис, ничего и не разглядишь толком: на мостовой из-за голов не видно и повыше не залезть, все места ребята заняли, старше возрастом. Только и слышно, как толпа охает, то, восхищаясь мастерством палача, то удивляясь терпению Лиса. Лишь под конец хрипло взвыл старый душегуб, тут-то потеха и кончилась.

Зато на Вшивом рынке и толпа не так густа – зрелище привычное, и песня льётся с первого же замаха мастера. У шлюх и базарных карманников нет запекшейся разбойной славы, которую берегут и в последний час. Тут, если и бились об заклад, так разве о том, переорет несчастная девица площадные куранты или, сквозь ее крики все же удастся расслышать полуденный звон.

Санши слегка передернуло, когда он вспомнил и Лиса, и экзекуции Вшивого рынка, но Григо немедленно его успокоил. Объяснил: на колесо или кобылу, ложатся те, кто пошел скользкой дорожкой, да так с нее и не сошел.

– А мы – другое дело. Если триста тайлов скопить, уже можно заводить лавчонку. Я разным купецким вывертам научился, не разоримся. Бывшие воры – самые удачные купцы, они-то знают, как дело вести, чтобы не обокрали. Когда мальчишку наймем, я в первый день ему сам карманы зашью.

Эта идея Санши понравилась, и он сразу же решил не спорить, если Григо будет хозяином лавки, а Санши – приказчиком. Но тут же вздохнул. Они еще не были мудрыми бывшими ворами.

– С чего же начнем? – спросил он, заранее подозревая, что Григо знает ответ. И не ошибся.

– Меня Виктор в прошлую среду послал на Яблочный рынок, отнести шоколат на пробу в тамошний пряничный ряд, уууу, боров его топчи, завязал в два мешка, чертовым узлом, и понюхать не удалось, не то, чтоб открыть. Прихожу, там – переполох. Мальчишки рассказали, от смеха ползая, как какие-то ловкачи нагрели торговца ледяным крюшоном. Сначала, говорят, подошли, крюшона выпили и незаметно мулу, что в тележку впряжен, на ляжку репейников налепили. Мул давай хвостом махать и брыкаться, крюшонщик заругался, выпряг его поскорей, пока товар не разбил. Тут, другой парень подошел и мулу перца под хвост насыпал. Мул рванул по рынку курьерским скакуном, хозяин-остолоп, за ним помчался, выручку в тележке оставив. А парни…, ну, понятно, что сделали. Мальчишки еще и потому ржали, что, успели, пока дурень мула ловил, от души хлебнуть крюшона.

Санши сам посмеялся, понимая, к чему клонит друг. Тележки торговцев холодным крюшоном нередко появлялись и в их квартале. Крюшонщики жили в предместьях, и совесть будет чиста, – не соседа ограбили. И ты ему не примелькался, не узнает. Поэтому, дальнейшие пояснения Григо он слушал уже с надеждой, что их дебют не завершится Вшивым рынком.

– Я нарочно на Карусельную площадь ходил, крюшонщиков высматривал. Приметил одного, он, с шутками да куплетами, за день больше двоих заколачивает. В праздник, у такого к вечеру, тайлов двадцать может набраться, а то и тридцать. Он на днях мула сменил. Смотришь – почти скакун, с красными лентами в гриве. За такой скотиной хозяин побежит, хоть до Порта. Мы дождемся вечера, когда народ вылезет гулять и стемнеет. Вот тогда, все провернем.

Санши опечалился невеселой догадкой: вдруг, приятель взял на себя все труды по затеям, зато исполнять придется ему. Но Григо сказал, что решать будут монеткой, а дальше – действовать по очереди: «я покупаю перец, ты бесишь мула; когда он выпряжен, я сыплю перец под хвост, ты берешь деньги. Или наоборот: ты покупаешь… В общем, как выпадет».

Кинули, и выпало начинать Санши. Такая последовательность его даже обрадовало, и он не спросил Григо: не проще ли было стянуть перец в его конторе? Впрочем, там он, верно, только горохом, а им нужен молотый.

Тут возникла еще одна закавыка: Жеанера выгнала с рынков торговцев будничным товаром и закрыла большинство лавок. Были распахнуты лишь двери таверн, да еще не могли позволить себе отдых аптеки: согласно мудрому имперскому эдикту, заведение, вывеска коего оповещала о продаже целебных снадобий, не смело закрываться и в праздник.

Всезнайка Григо сразу же вспомнил и ближайшую аптеку – лавку у моста Фонаря. Из тридцати городских мостов, переброшенных через каналы, магистрат когда-то распорядился впервые поставить фонарь именно возле этого, и потрясенные горожане немедленно забыли прежнее имя моста.

Согласно легенде, дед нынешнего хозяина Фонарной лавки, служил кучером у князя ла Фецтара и однажды оказал его сиятельству существенную услугу, отбившись бичом от шайки разбойников, когда штатные телохранители уже больше думали о собственном спасении, чем о следовании долгу. Благодарный князь не только озолотил спасителя, пожелавшего завести лавку, но и выхлопотал для него уникальную имперскую привилегию, – право торговать любым товаром. Гильдия аптекарей долго дулась на выскочку, посмевшего совместить виноторговлю с продажей снадобий для тех, кто прежде вином злоупотребил, но бывший кучер то показывал аптекарям привилейную грамоту, то достославный бич, и тщедушные шарлатаны отстали.

Все это по пути Григо рассказал Санши. Когда же они дошли до лавки, – остановился, обещая подождать на мосту.

Грамоты Санши не разумел; для таких, как он, Фонарную лавку украшала огромная вывеска, изображавшая товары, предлагаемые заведением. С левого края свешивалась пузатая бутыль, а с правого – медная ступка, символ аптеки.

Толкнув тяжелую дверь, Санши вспомнил свои каждодневные обязанности, к которым относилось и переворачивание будущих могильных плит. Едва он шагнул на порог, над головой звякнул колокольчик, да не колокольчик даже, колоколец, звучавший не слабее колокола пожарного обоза.

Вошедший Санши на секунду замер, ругнув про себя монету, одарившую его этим выбором. Григо уж точно бы не растерялся в таком заведении, совершенно непохожем на другие лавки, куда приходилось заглядывать подмастерью камнереза. Прохладная полуподвальная полутьма была наполнена сухим букетом десятков незнакомых запахов. Их источниками были мешки, бочонки, ящики, стоявшие у стен, а также корзины, коробы, горшки и стеклянные колбы на прилавке и полках. Один из углов занимали несколько винных бочек с кранами, выше их, в высоком шкафу стояли бутыли с более благородными винами и грокой, – напитком виноградной перегонки, один стакан которого веселил не меньше кувшина вина.

Кроме того, оглядывая лавку, Санши разглядел висящий кнут, – верно, тот самый, положивший основу заведению, и написанный на стене девиз. Паренек смог лишь оценить мастерство каллиграфа, надпись же гласила:

LATRONI – FLAGELLUM!

Единственное, что не заметил Санши с порога, так это лавочника. И лишь приглядевшись в полумраке, понял, что за него в лавке осталась пожилая лана*, занятая каким-то важным делом в углу заведения, возле одного из открытых сундуков. На звон колокольчика она, конечно же, обернулась, но оценив посетителя, не оставила начатый труд, ожидая пока он сам начнет разговор.

– Почтенная лана, – сказал Санши, – мне бы у вас жгучего молотого перца купить, – и, испугавшись, что почтенная лана может сразу же отмерить три-четыре унции, поспешил добавить, – на сентино.

Женщина, наконец, оторвалась от своего занятия, медленно встала и направилась к посетителю. Санши понял, что не ошибся в обращении: судя по уверенной и вальяжной походке, это была не служанка, а супруга хозяина. Если своими габаритами эта дамочка уродилась в прославленного деда, то бандитам, посягнувшим на князя ла Фецтара, пришлось тяжко.

Она подошла к мальчику, положила ему руку на плечо (очень тяжелую руку) и произнесла.

– Скажи-ка мне, золотко, для чего тебе понадобился перец?

«Какое твое дело, взвесь поскорей», – сказал бы Санши, будь на ее месте обычная лавочная девчонка или парень, его собственного возраста. Но, глядя снизу вверх в глаза великанши, он тихо произнес.

– Мать просила для кухни купить.

– И что же сегодня готовит твоя мамочка? – уж совсем елейным голоском спросила лавочница.

Уши Санши стремительно покраснели, он с ужасом осознал отсутствие таланта, без которого невозможна карьера ни вора, ни разбойника – он не умел нагло врать. Язык был уже готов ответить – «не знаю», но предательское сознание вернуло его в родную хибару, где и кухни толком не было, поэтому, все, что готовится или может быть приготовлено на очаге, знала вся многочисленная семья. Он мог соврать, сказав, что могло быть, но не мог выдумать, заведомо невозможное.

– Суп, – и, будто предчувствуя следующий вопрос, – овсяную похлебку на бараньих костях.

На умном, да, несомненно, очень умном лице великанши, промелькнуло сочетание двух чувств: недоверия и при этом удовлетворения, как у человека, получившего ожидаемое доказательство.

– Странно, – сказала она, – я такую похлебку, всю жизнь варила с чесноком. Можно добавить и перец, но непременно горошком, а не молотый. Это я знаю, как хозяйка, а как лавочница скажу – тот, у кого есть деньги на перец, варит похлебку с бараньей мякотью.

Она положила на плечо Санши вторую руку и произнесла уже другим, строгим тоном:

– Золотко, скажи правду, ведь мамочка тебя сюда не посылала…

…Конечно же, во всем были виноваты колдовство запахов, колдовство полутьмы и, главное, колдовство этого густого и мощного голоса. Санши сам удивился, услышав тихое «да».

А чего дивиться, сам ведь сказал!

Лавочница, показав удивительную прыть, подскочила к двери и закрыла ее на крючок. Вернулась к застывшему Санши и опять положила ему руки на плечи.

– А скажи-ка, золотко, не для того ли тебе понадобилась щепотка жгучего перца, чтобы кинуть ее под хвост бедному ослику?

Глаза паренька метнулись по сторонам, остановившись на закрытой двери. Но, взгляд великанши вернул его взгляд на место. Птичке в клетке терять нечего. И Санши, так и не понял, кивнул ли он или повторил прежнее «да».

Лицо великанши стало окончательно удовлетворенным.

– Была я, давеча, на Яблочном рынке, – сказала она, будто беседовала с соседом, заглянувшим в заведение, – видала бедолагу, который бессчётно плакался и всем подряд о своем несчастье говорил. Уж весь рынок знает, как у него выручку забрали, а мул взбесился и о телегу покалечился. Не твоих ли рук дело?

Покрасневший Санши, стремительно побелел. Он так и не понял, смог ли выдавить «нет» или покачать головой.

– Сама знаю, не ты, – сказала лавочница, – у тебя кишка тонка даже перца для разбоя, купить. На воровской пример потянуло?

Санши даже не понял, качнул головой он или кивнул, а дамочка продолжала.

– К мамочке, или к хозяину вести тебя смысла нет, – не воспитали, так и не воспитают. Страже сдать – дело грешное. А вот если так сделать…

Она схватила Санши за плечо и тот, выйдя из оцепенения, начал дергаться, в ужасе представив, что она прямо сейчас потащит его на Вшивый рынок, под плеть палача. Но, секунду спустя, паренек понял, что тащат его не к двери, а к широкой лавке, на которую могла бы спокойно сесть даже эта великанша.

Так она и сделала. Санши, не успел даже понять, для чего, как его штаны уже были спущены к щиколоткам, а сам он лежал у нее на коленях, вглядываясь в дощатый, тщательно вымытый пол.

По отсутствию сил и забывчивости, старина Микель ни разу не выпорол Санши, да и в семейные годы, мальчугану доставалось лишь изредка, – когда восемь детей, маме хватало времени лишь на пару поспешных подзатыльников. Поэтому, даже настоящая шлепка оказалась ему в новинку. Уже после первого удара, нанесенного тяжелой, кряжистой рукой, паренек понял, что голой ладонью по голой заднице очень больно. Даже если тебе уже давно не пять лет.

И все равно, поначалу он пытался крепиться. То вспоминал разбойника Лиса, то представлял, как его самого схватила стража, Григо убежал и он должен выдержать пытку клиньями или дыбой хотя бы течение часа, не назвав имя друга раньше, чем тот покинет город.

«Ой, надо молчать! Ой, не выдержу! Ой, уже прошло полчаса. Ой, он украл коня и ускакал. Ой, он уже за воротами. Ой, не могу.

НЕ МОГУУУУУ».

Лавочница шлепала от души, широко размахивалась, быстро и метко опускала ладонь. Санши мог только вертеться на ее огромных коленях, махать руками, да дрыгать ножками, стесненными спущенными штанами. И еще, конечно, орать. Склянки на прилавке вздрагивали, то ли от шлепков, то ли от его воплей.

Чуть позже великанша убавила скорость. Ее ладонь упорядоченно опускалась то на одну половинку зардевшей задницы, то на вторую, но, пожалуй, сильнее, чем прежде. При этом она еще и говорила.

– Радуйся, дурачок, что не повезло. Повезло сейчас, – все равно бы попался, не мальцом, так взрослым. А там уже не задница, там шее отвечать. Согласен? Будешь воровать?

Потом шлепки прекратились, и Санши понял, что он не просто ревет как теленок, но отчетливо повторяет: «Не будуууу! Не будуууу!»

Лавочница взяла его поперек живота, явно, без особых усилий, положила лицом на лавку, отошла. «Не иначе, за кнут возьмется», – с ужасом подумал Санши. – На Вшивом рынке тоже плетьми бьют и розгами. Как же должно быть больно, если от ладони так! Ой, как страшно быть вором!».

Но лавочница не стала тревожить реликвию. В ее правой руке оказались несколько прутиков, верно, выдернутых из обычного веника, левая же рука ухватила Санши за обе руки, завела за спину. И, на горящие половинки посыпались новые удары.

Это было еще больнее, к тому же, не подергаешься. Санши ревел, мотал головой, разбрызгивая слезы, дрыгал ногами. Ничего не помогало. Сверху доносились слова:

– Не воруй! Не воруй! И не думай даже!

Прутики были не длинные, и не толстые, но рьяность великанши с лихвой компенсировала несовершенство орудия. Обломки летели на выметенный пол, лавочница выбрасывала изломанные розги, опять брала новые из веника; Санши, не пытаясь встать, скулил на лавке, обреченно дожидаясь, пока его руки будут опять схвачены, а на самое-самое несчастное место обрушится новый свистящий огонь…

Он с трудом заметил, что порка прекратилась, проклятые прутья больше не терзают его несчастную задницу, а руки никто не держит. Возможно, закончился веник…

– Вставай. Или еще хочешь?

Больно было так, что и ногой не шевельнуть, а вот, поди же ты, вскочил, натянул штаны на распухший, рельефный зад, цвета спелой черешни.

– Не будешь больше воровать?

– Не будууууу – всхлипнул Санши.

В лавке стало чуть светлее, и он понял, что хозяйка распахнула дверь…

Григо ждал на середине моста, в отдалении от лавки, но все равно слышал странные звуки. Поэтому, когда дверь наконец-то распахнулась, выпустив зареванного друга, ступающего так, будто к каждой ноге привязали палку, он с тревогой подскочил к нему.

– Не хочуууу! Не хочу быть разбойником, – плача повторил Санши…

* * *

Четыре года спустя бездетный старина Микель представился и в завещании передал всю хозяйство подмастерью Александру, с условием заказать триста заупокойных служб за его грешную душу. Еще спустя семь лет, в город вернулся Григо. Он так и не стал разбойником, а пошел в солдаты. В рейтары его не взяли, определив артиллерийским возницей. Скоро он стал старшим возницей и уже надеялся дослужиться до начальника конного депо, но случилось невезение: стрела, метко пущенная из кустов, пробила шею канониру да так неудачно, что бедняга в агонии уронил зажженный фитиль в бочку с порохом. Григо относительно повезло, но с военной карьерой и мародерскими мечтами пришлось расстаться. Когда он, после немалых мытарств, добрался до Чалько, Александр уже обрел некоторый вес в своей гильдии и смог убедить коллег, что его друг, несмотря на увечья, справится с обязанностями сторожа гильдейской церквушки.

Примечания

Жеанера – Иванов день, 7 июля;

грока – популярный в Хишарте крепкий алкогольный напиток, разновидность виноградной водки (граппы);

лана – «госпожа», обращение к замужней женщине. К незамужним девушками принято обращаться «лане» (устарелая форма – «ланчи»), к мужчинам – «лано».

II. Микстура

Марта редко бывала в этом квартале, а мост Фонаря видела, пожалуй, второй раз за свою шестнадцатилетнюю жизнь. И ничего удивительного: Марта редко гуляла вдали от дома, а в такую позднюю пору – впервые. Впрочем, этой весной с нею случилось немало всякого и к каждому из событий подходило подобное определение.

Все началось две недели назад. Марта, вместе с матерью, возвращалась из церкви святой Катарины, после службы на пасхальной недели. Они прошли уже полпути, когда на углу Оловянной и Белошвейной, Марта чуть не оступилась, почувствовав чей-то взгляд. Осторожно обернулась, увидела на перекрестке господина в черном плаще и слегка сдвинутой на глаза шляпе. Сомнений не было: незнакомец не просто разглядывал девиц, расходящихся после службы, он глядел именно на Марту. Смотрел, когда она приближалась к перекрестку, смотрел, когда она, почувствовав взгляд, повернула голову, смотрел и когда, она смущенно отвела глаза.

Вообще-то, Марта знала, как полагается порядочной девушке реагировать на столь пристальные взоры нахальных незнакомцев: поправить платок, вздохнуть и ускорить шаг, потупив очи долу. Но, именно, в этот раз, она ответила любопытствующим взглядом. Слишком странным, слишком непривычным было это лицо – лицо старика, в котором не было ничего старческого. Уже только ради такого чуда, можно было изменить традиции, вглядеться в юношескую улыбку, задорный блеск глаз, белую юную кожу… все же старого лица.

Конечно, Марта голову не потеряла, смотрела на незнакомца не дольше, чем прочла бы «Отче наш». Поэтому, мать, заболтавшаяся с соседками-попутчицами, ничего не заметила. И хорошо – ей не нравилось, когда дочь глазеет на мужчин, с которыми она сама знакома меньше десяти лет.

Главное чудо этого дня ждало Марту в ее спальне. Перед сном, она открыла шкаф и обнаружила в углу небольшой ларец. Поставила на подоконник, отщелкнула крышку и ее скромная комнатушка, подсвеченная восковым огарком, заблистала княжескими покоями. Как во сне, Марта вынула жемчужное ожерелье, тонкий золотой браслет, казавшийся хрупким, как первая зимняя льдинка, два перстня, с изумрудным и рубиновыми камнями, золотую заколку для косынки. Марта украсилась, взяла в руку свечу и долго стояла перед маленьким, венецианским зеркалом, пока горячий воск не обжег ей пальцы.

Легкая боль отрезвила ее, восхищение сменилось удивлением, и Марта громким криком подняла с постели мать, та же пробудила Мартиного брата Валенти, который – редкая удача, ночевал сегодня не в казарме, но под родным кровом. Мать – молилась, Валенти – бегал по комнате, осматривал ставни, чуть не нюхал пол, как охотничий пес, пытаясь понять, как проник в девичью светелку неведомый даритель. Предположение он высказал лишь одно: некий подлец, связанный со стражей, подложил драгоценности, чтобы на другой день обвинить семейство в хранение краденого и вымогать деньги.

Впрочем, он тотчас же вступил с собой в спор: пройдоха подкинул бы лишь одну вещицу, а главное, их дом – не самый богатый в квартале, зато Валенти – капрал полка гвардейских конных стрелков и связываться с таким семейством здравомыслящий мошенник не решится. Поэтому, он лег спать, на всякий случай, зарядив мушкетон и пистолеты, а матери сказал, что если до утра за сокровищами никто не явится, пусть она сама решает, как с ними быть.

До утра новых чудес не случилось, а утром, мать пригласила в дом отца Жеана, который подтвердил ее опасения: дело здесь нечисто. Поэтому, он совершил положенный очистительный молебен, окропил комнатушку святой водой и удалился, унося ларец с сомнительными сокровищами. Мать умильно плакала, на душе у Марты было и легкость, и обида; в глазах тоже появились слезки.

– Повезло тебе, – сказала Марте в тот же день, возле колодца, ее подружка Катарина, знакомая Марте еще с тех лет, когда девчонкам разрешают вместе с мальчишками строить песчаные крепости и запруды на уличных ручьях. – Помнишь, я же тебе рассказывала, как мне в позапрошлом году Серши пряник подарил, тот самый Серши, который тогда еще в школу бегал, а сейчас – писец в адвокатской конторе. Он долго дразнился, а однажды дразниться перестал и прямо у ворот мне пряник сунул. Большущий, в глазури, с марципаном и шоколадной крошкой. Я такие пряники прежде видала только на Яблочном рынке. Еще мне чего-то про сердце говорил, я у него там поселилась. Я плохо помнила, чего болтает, все на пряник смотрела. Не успела я в своем дворе пряник куснуть, как мама увидела. Пряник отняла, к Серши сходила. Оказывается, он его на Яблочном рынке для меня украл. Мать тотчас за розги взялась… ой, даже вспомнить больно! И обидно – пряник толком не попробовала. Серши еще больше досталось, но мне от этого разве легче?

Марта согласилась с подругой, от этого не легче, заметив, однако, что ее, Марту, сечь не за что, ведь о таинственном подарке она матери сказала сама.

– Ну, Марточка, если бы и было за что, тебя вряд ли бы выпороли, сама об этом говорила не раз.

Что верно, то верно. Марта и не помнила, когда ее всерьез наказывали. Она была маминой любимицей. К тому же, сорвиголова Валенти, считал, что если даже в проказе участвует и младшая сестренка, ответственность должен нести он один. Мать с этим соглашалась, а соседи вполне справедливо считали, что парень и без отца получает мужское воспитание.

Самое главное чудо случилось вечером, того же дня, когда Церковь в лице отца Жеана получила таинственный ларец. Марта зашла к соседке Маргарите – старшей возрастом, но бойкой нравом соломенной вдовушке и встретила у нее двух гостей. Не смущаясь, Марго объяснила визит: почтенные господа прибыли из далекой Германии, куда шесть лет назад отбыл ее злосчастный супруг, и были готовы засвидетельствовать его смерть. На одного из незнакомцев – тощего и вытянутого, в высоких сапогах, алом камзоле и шапке, с петушьим пером, она почти и не взглянула. Ведь его спутник был тем самым таинственным господином, с загадочным лицом, встретившимся ей вчера на углу Белошвейной улицы.

Ах, говорила же мать, не гляди на незнакомцев, не заговаривай с ними! Но, первый запрет был вчера нарушен, а значит и второй – уже не жилец. Зато одной загадкой стало меньше. Именно господин из Германии с красивым именем Генрих, оставил в ее спальне шкатулку с вещицами, которые прежде не снились Марте, в самых смелых девичьих снах.

Как он узнал ее дом? Как проник в девичью светелку, не замеченный ни рано пришедшим в тот день Валенти, ни, тем более, старым, но по-прежнему чутким и злобным Цербом, скалившим зубы, даже если по другой стороне улицы проходил нищий, осмелившийся нахально приблизиться к воротам два года назад? Кто он вообще? Шпага и манеры, говорили о благородстве, отвергая разбойное происхождение ларца, но как хотелось бы уточнить! Уж не странствующий ли принц решил одарить своим блеском скромный квартал; так и орел, утомленный величественными горами, спускается в рощу, на берегу тихого ручейка.

Иногда намеками, иногда прямыми вопросами, Марта старалась узнать истину. И тут произошло новое чудо. Впервые в жизни девушка узнала, что иногда ответом на вопрос может быть лишь улыбка, и она – достаточный ответ. Больше того, ты уже боишься обидеться, повторить вопрос и погасить эту улыбку, как боишься, что сейчас дунет ветерок, солнце уйдет за облако и мир накроет прежняя тень.

Именно такой улыбкой Генрих встретил рассказ Марты о судьбе ларца. Он не обиделся, а вынул из кармана ожерелье из изумруда и протянул девушке. Марта сразу же решила – уж эта краса не достанется жадному отцу Жеану, но будет храниться у Марго; только здесь его можно надевать и стоять перед зеркалом с радостной улыбкой, под восхищенный шепот соседки.

Жемчужное ожерелье и Генрих стали двумя тайнами Марты, впервые узнавшей, как тяжело и сладко, когда в твоей душе появились тайные комнатки, наполненные блеском, известным лишь тебе одной.

Незнакомцы заходили к Марго почти каждый вечер; спутник Генриха рассказывал ей о супруге. Рассказы эти не нравились Марте, как и сам рассказчик; он изящно издевался над бедной вдовушкой, то распалял ее жадность историями о мимолетном мужнином богатстве, обретенном и потерянном с обычной легкостью, как бывает на войне, то возбуждал гнев намеками на победы, проходящие по ведомству Амура, то выбивал слезу, вспоминая его предсмертное раскаяние и мысли о жене. Марте, даже, хотелось спросить его: не скрывает ли он копытца, под своими высокими сапогами, и рожки, под шапкой; останавливали ее лишь опасения, что вопрос прозвучит слишком серьезно.

Зато слушать Генриха можно было бесконечно. Для начала беседы в саду (а они всегда выходили в сад, убегая от докучной болтовни Марго и спутника) хватало любого, самого обыденного наблюдения: захода солнца, головки левкоя, стрекота кузнечика, лужицы на тропинке, после недавнего дождя. Привычными, простыми словами, не требовавшими переспроса, не прибегая к латыни, Генрих раскрывал тайны предмета, затронутого разговором. Эти речи были большим чудом, чем любой сверкающий ларец: Марте была уверена, что слышит, как растут цветы, видит, как роса превращается в грозовые тучи и даже взлетает выше облаков, не боясь обжечься о солнце.

Иногда ей казалось, что Генрих провел десятилетия в келье алхимика, постигая сущность мира, пока не создал эликсир, омолодивший его. Может, это была и правда… Марта, с легким, и легко побеждаемым страхом, уже поняла: если и правда, для нее она уже ничего не значит.

Лишь однажды Генрих не ответил на вопрос. Когда он рассказывал Марте о прежде неведомой ей богине Эштре, в честь которой южные язычники еще в этом веке приносили человеческие жертвы, и утверждал, что она происходит прямо от пунической Астарты, Марта прервала занимательный рассказ.

– Генрих, ты веришь в Бога?

Ответ был красив и почти убедителен. Генрих объяснил ей, что лишь наглец дерзнет сказать «я не верю», но столь же решительно заявить «я верю» способен лишь осел, никогда толком не задумывавшийся над предметом своей веры. Он же, Генрих, и не наглец, и не осел, он уже давно разучился просто отвечать на сложные вопросы, убедившись в сложности этого мира на многочисленных примерах… и незаметно вернулся к прерванному рассказу о пире богини Эштре. Марта, хотя и ругала себя дурочкой, все же не могла изгнать мысль, что ответ так и не получила.

Их встречи оставались тайной. Соседка Марго при всей своей болтливости, понимала, когда не следует быть болтушкой; возможно, ее убедил неприятный спутник Генриха. Ввести в дом Генриха или, хотя бы как-то его упомянуть, казалось невозможным. Марта не хотела, чтобы грубый брат или подозрительная мать даже заочно оскорбили самого благородного и умного человека, которого она встречала в своей жизни.

В их отношениях оставалось сделать последний шаг, переступить черту, которую Марта все же считала именно чертой. Генрих был удивительно деликатен и нисколько не напоминал тех грубых парней, которые по словам Катарины, уже на третьей свиданке намекают… ну, ты сама, Марточка, понимаешь, на что.

Генрих обходился без намеков, похоже, он ждал, когда девушка сама предложит короновать их отношения переходом самого важного Рубикона. Он явно не нуждался в скомканном финале – беспорядочных движениях в тенистой садовой беседке, после беспорядочных фраз. Нет, это событие в жизни Марты должно было стать таким же сверкающим и отчетливым, как блестящие сокровища из ларца. Очередное чудо – Марта внезапно поняла, что готова обсуждать словами то, о чем совсем недавно испугалась бы подумать.

И вот настало время, когда мечтам полагалось сбыться. Домик Марго не годился: ветреная соседка все же понимала: есть дела, причастность к которым нежелательна. Оставалась спальня Марты, которую Генрих видел один раз и с той поры не называл иначе, как «храм моего сердца».

Полк Валенти ушел за город, на маневры, главным затруднением стала мать. Ее чуткий сон превратил бы свидание в пытку; каждый скрип старой ступени, испортил бы долгожданный сладкий час. И тогда проказница Марго, посоветовала юной подружке укрепить материнский сон.

– Ты сходи в аптеку, спроси лекарство от бессонницы. Влей в крюшон, сколько аптекарь скажет, потом перед спальней походи, погреми чем-нибудь и убедись, что мать уснула.

– Ой, он же, верно, будет спрашивать, чем мать хворает.

– А ты сходи в Серебряный квартал. Как дойдешь до Магдалинского моста, иди по берегу канала, до Фонаря. Там аптека, в которой продают и табак, и ром, и конфеты, и лекарства. Уж в таком заведении вряд ли пустятся в расспросы.

Марта согласилась и пошла.

* * *

Аптека нашлась легко. Марта прочитала вывеску: «Табак, вино, кофе и другие лекарства». Грамоте ее выучила мать, учение шло легко; Валенти завидовал сестре сверкающей белой завистью.

Душу кольнуло, как было не раз за время пути. Марта опять не смогла заглушить тихий, но отчетливый голосок внутренней укоризны: одно дело таиться от матери, и другое – усыпить ее до утра. Подлить сонного зелья, почти как отравить. Надо непременно узнать у лавочника, какая доля снадобья будет безопасной. Марта, боявшаяся прежде, что еще не купленное лекарство не подействует, вдруг подумала: не будет ли наоборот, не случится ли так, что она утром будет ждать пробуждения матери, с тем же страхом, с каким ловила ночью каждый шорох.

И, не дождется.

От страха девушка даже зажмурилась. Тотчас же зазвучала бархатная речь Генриха, а его лицо показалось близким, будто он шел рядом по вечерней улице. Все встало на свои места, и Марта уверенно толкнула тяжелую дверь.

Громко звякнул колокольчик. Марта оглядела большую комнату, не похожую на большинство привычных ей лавчонок. Вывеска не обманула: лекарства явно терялись здесь среди других товаров, предназначенных для успокоения и увеселения души.

Еще девушка заметила огромный бич, висевший над прилавком и витиеватую латинскую надпись рядом; пару секунд пыталась прочесть, наморщив маленький носик, но не преуспела.

Лавочный торговец, по повадкам явно, хозяин, сидел в углу. В его руке была «газетта» – сложенный лист, на котором напечатаны имперские и заморские новости, новые законы, ожидаемые цены на ходовые товары и восхваления Его Величества. Мать знала про эту новую придумку, но считала, что люди их сословия всяко узнают все, что нужно на рынке и в церкви.

Отложив газету, хозяин подошел к прилавку.

– Какие цветочки распускаются под вечер в моем скромном заведении! Что вам угодно, любезная девица?

Любезная девица помнила, что должна была сказать аптекарю. Но, язык отказался повиноваться, как отказывают колеса тележки, угодившей с брусчатой мостовой в кучу песка. Марта ожидала увидеть за прилавком сухонького и сморщенного старичка, с лицом, пожелтевшим от собственных снадобий. Ожидания обманули. Марта однажды наблюдала военный смотр и, когда хозяин подошел к прилавку, то подумала, что лет двадцать назад такому молодцу доверили бы нести флаг гвардейских пикинеров. Пусть он немного и согнулся, но все равно, превышал гостью на пол головы, а руки явно не утратили прежней мощи. Густым и не обвисшим усам и сейчас позавидовал бы любой гвардеец.

Не сводя глаз с великанского лица, Марта почти промямлила:

– Мне бы снадобья от бессонницы.

Огромное лицо хозяина отобразило недоумение; такой просьбы он не ожидал.

– Любезная девица, вас послали за лекарством, или сна лишились именно вы?

Марта ожидала такого вопроса, но долго не могла решить, как ответить на него. Сначала она хотела сказать правду (почти правду) – лекарство покупается для матери. Но девушка предвидела аптекарские расспросы, необходимость рассказа о несуществующей бессоннице и других приметах выдуманной болезни. Последние дни ей и так было стыдно за выкованную тайную уловку, говорить же о болезни которой нет – все равно, что ее накликать. И Марта решила: лгать буду только о себе.

– Это снадобье для меня, – ответила она, добавляя, – последние дни мне трудно засыпать.

Хозяин улыбнулся.

– Цветочек, я рад, что вы зашли именно ко мне. Немало гильдейских аптекарей достойны девиза: «Вылечить болезнь, залечить больного». Уж они непременно предложили бы вам порошок, приняв который вам следующим утром пришлось бы придти в ту же аптеку, за микстурой от больной головы или жжения в животе. Змеи Эскулапа и гонцы Танатоса, они благоразумно не посоветуют старцу съесть на ужин то, чем питается юноша, но почему-то охотно будут пичкать юнца и девицу теми же лекарствами, которыми лечат старцев. Глядя на ваше цветущее личико, я уверен, что вам пока не нужны эссенции и экстракты. Вот засушенный сбор осенних трав. Заварите его, дайте остыть и настояться, выпейте кружку. И, обязательно, полчаса перед сном, гуляйте в саду или, хотя бы, стойте на балконе. Вы и не заметите, как к вам придется легкий и безвредный сон.

Марта улыбнулась добрым словам, но тут же представила, как заваривает травы, как подливает их по капельке… кстати, куда подливает, ведь они везде оставят свой вкус и запах. А потом, всю ночь так же боится, как будто ничем маму и не потчевала. Нет, нет, нет!

– Господин аптекарь, спасибо. Но… Понимаете, я уже пыталась вернуть себе сон травами и ничего не добилась. Мне сказали, что в аптеках продаются лекарства, которые могут одной каплей помочь крепко заснуть, не боясь, что бессонница вернется до утра. Я бы хотела купить именно такие капли.

С каждым словом Марта краснела, понимая, в какую ловушка забрела. Ведь сейчас аптекарь пустится выспрашивать ее, прося перечислить травы, использованные ею раньше и убеждать в действенности своего сбора. Но, лавочник, на лице которого, одновременно отразились подозрительность и хитрость, ответил по-другому.

– Видите ли, любезная девица, вам придется немного подождать. Снотворного снадобья на любой возраст не существует. У меня сейчас готово только лекарство для пожилых, но, за полчаса я сделаю микстуру, действующую лишь на юношей и девиц. Вы можете присесть на эту лавку и подождать.

Щеки Марты уже пылали; честная девушка не знала, что ложь – длинная дорожка, где известна цель, но не виден конец. Еще, Марта с испуганным удивлением поняла, как легко способна сочинять.

– Понимаете, господин аптекарь, я не раз говорила с соседкой, у которой такие же приметы бессонницы, как у меня и она посоветовала мне купить лекарство, рассчитанное на пожилых женщин. Давайте, я куплю у вас уже готовое снадобье, а если оно не поможет, тогда приду завтра и вы изготовите мне снотворную микстуру для девиц.

Аптекарь вздохнул, покачал головой, пробормотав: «плохо, очень плохо». Повернулся к шкафу и, почти не ища, взял склянку, легко уместившуюся на его ладони.

– Вот оно. Но, учтите, принимать его надо очень осторожно. Лекарство не переносит союза с любой жидкостью. Если его влить в воду, молоко или вино, никто не предскажет последствия; оно или потеряет свою силу, или, мгновенно станет ядом.

Марта подумала, что купила бы за любые деньги лекарство от красноты на щеках. А может, средство, от которого не падают в обморок. Но ей все равно хватило сил открыть рот и вымучить несколько слов.

– Господин аптекарь… Понимаете… Я не переношу лекарства… Мне нужно такое, какое можно разбавить вином или крюшоном.

Лучше, было бы уйти. Но, Марта не знала адреса других аптек. И вдруг, там ее ждет такой же разговор?

Между тем, если бы она хотела уйти, ей бы это не удалось. Лавочник вышел из-за прилавка (какой же он высокий!), подошел к двери, закрыл ее на щеколду. Потом подошел к Марте, положил на плечо тяжелую руку, заглянул в глаза совсем уж пристально.

– Любезная девица, а ведь ты почти права. Не тебе, конечно, не тебе, а твоей матери, действительно необходимо снотворное. Да?

Дрожащие губы не разжались предательским «да». Зато, слезинка, выступившая на левом глазу, стала убедительным ответом.

– Ведь твоя мать тоже потеряла голову и, в отличие от тебя, действительно, потеряла сон. Она еще ничего не знает, но догадывается, и стала чуткой. Она боится за тебя, девочка. Ведь так?

Марта не помнила, то ли покачала, то ли кивнула головой.

– Или нет, – казалось, аптекарь спорит сам с собой. – Быть может, твоя мать ничего и не знает, но твой кавалер таков, что она должна крепко заснуть в эту ночь, даже если опасность – мнимая. Твоему кавалер мало простых поцелуев и обжималок в кустах, ему нужна кровать. Причем, в твоем доме.

«Если он спросит, где я живу, мне не хватит сил смолчать», – в ужасе подумала Марта.

– Есть немало аптек, – продолжил хозяин, – где ты получишь нужную микстуру без лишних расспросов. – Что дальше? Однажды утром мать посмотрит на тебя с подозрением и ты, вечером, нальешь ей на несколько капель больше, не думая, что утром не сможешь ее разбудить. Но, даже если так не случится, семейный дом не будет тайным блудилищем очень уж долго. Настанут последствия, ты опять помчишься к аптекарю или к ведьме – мастерице утробных убийств. А если нет, ты поймешь, что отныне вас трое, но скоро узнаешь, что кавалер – третий лишний. Я не знаю, как получится у тебя. Но союз, который начался с микстуры для матери, кончится плохо: плахой или Конопляным двором. Девица, тебе не приходилось посещать Конопляный двор?

Окончательно зардевшаяся Марта покачала головой. Она слышала от подруг про крайнюю воспитательную меру – прогулку с матерью на Конопляный двор, беседу с надсмотрщицами или наблюдение, как мастера вразумлений учат кротости непослушных девиц. Но, не более того.

– А сама получала розги от матери или отца?

Опять помотала головой, буркнув – «нет отца». В незапамятном детстве мать как-то хлестнула ее несколько раз хворостиной. Но, вспоминая, как не раз доставалось Валенти – бывало и на глазах сестры, Марта поняла, что не способна сказать «меня наказывали розгами».

– Тогда все понятно, – сказал аптекарь. – И к матери вести тебя смысла нет. Стой здесь! – внезапно повысил голос и скрылся в соседней комнате, верно, служившей складом.

Мог бы и не приказывать. Марта не была уверена, что дойдет до двери, не запнувшись и не растянувшись на чисто выметенном дощатом полу.

Лавочник вернулся. Он нес предмет, который Валенти называл «веником»: «сегодня школьного веника не получил, может и без матушкиного обойдется».

– Для внучки припас, так она за ум взялась, – на ходу сказал он, – славно, что сохранил. Пошли, девица.

Марта и не пыталась противиться. Идти оказалось недалеко – до широкой лавки, на которой хозяин недавно предлагал гостьей присесть. Сейчас он сел на лавку сам, и не успела девушка догадаться, ради чего, как уже была опрокинута ему на колени. Старик быстро и ловко задрал ей верхнюю юбку, потом – бежевую нательную юбку и Марта, щеки которой стали пунцовыми, дернулась, тщетно пытаясь вырвать заведенные за спину руки.

– Стыдилась бы, когда шла покупать сонное зелье для матери, – проворчал аптекарь, с широкого размаха припечатав белые, абсолютно белые, в отличие от щек, половинки, своей ладонью.

– Ой! – сказала Марта. Боль и удивление на миг перебили стыд. «Разве это розги?», – подумала она.

Больше Марта ни о чем не думала, а только чувствовала, потому, что аптекарь взялся за розги. Сёк быстро и часто. Нестерпимая боль обрушилась на шелковую, непривычную к ударам попу Марты так, как хлещет летний ливень, когда одна струя бьет за другой, не дав и мига на отдых.

– ООЙЙ! АЙЙЙ! АЯАЙЙЙ! ААААЙЙЙЙ!

Марта и не пыталась терпеть. Она взвизгивала, вскрикивала, дергала ногами, забыв о постыдной позе и о том, что может увидеть беспощадной аптекарь из-за этой дрыготни. Ей хотелось лишь одного: пусть погаснут язычки пламени, терзающие ее кожу.

Они и погасли, хотя боль ожога – осталась. Лавочник отпустил Марту, поставил на ноги, сам встал и отложил розги.

– Нет, так мне неудобно, – озабоченно сказал он, и воспрянувшее было сердце девушки вернулось в темноту, полную огненных всполохов.

Между тем, аптекарь положил на лавку мешок, с каким-то товаром.

– Сними платье и ложись на мешок животом.

– Нет, – то ли сказала, то ли пискнула Марта.

Хозяин лавки взял розги. «Пока я выполняю приказ, пройдет несколько секунд отсрочки; он не хлестнет немедленно», – подумала она и, не успев сама удивиться глупости мысли, уже покорно снимала платье. Когда она замешкалась, аптекарь положил ей руку на плечо, и она покорно легла на мешок, заранее хныча и чуть-чуть взвизгивая.

Впрочем, секунду спустя, визг был куда громче. Теперь аптекарь хлестал во весь рост и во всю силу. Марта мотала заплаканным лицом, визжала, но оставалась на лавке. Ей казалось, если она, не выдержав очередного злого ожога, соскочит на пол, то суровый лавочник обойдется с ней еще жесточе.

– Таких прутиков на Конопляном дворе не держат, – спокойно говорил аптекарь, будто беседовал со старым другом в таверне, – там прутья раза в полтора длиннее и дают их раза в два больше. За каждую вину. Иную девицу могут каждый день сечь. И не так слабо, как я, а вот так!

– ААААААЙЙЙ!

Старик постарался. Марте показалось, что ее попытались перерубить пополам раскаленным мечом. Еще два удара, почти такой же силы и розги пришлось менять.

За эту десятисекундную передышку, всхлипывающая Марта успела повернуть лицо к мучителю и выстонать.

– Не надоооо. Пожалуйста, не надо…

– А почему не надо? – осведомился аптекарь.

– Я не буду….

– Что не будешь?

Марта только всхлипнула в ответ.

Новый свист и удар, правда, слабее прежних. Аптекарь бил неторопливо и разборчиво, приговаривая с каждым ударом: «усыпить – считай отравить», «усыпить – считай отравить».

– Повтори! – внезапно сказал он.

– Усыпить – значит отравить, – плача сказала Марта, добавив, – я не буду маму усыплять!

– Это хорошо. Запомни эти слова.

Секунду спустя Марта трижды взвизгнула, получив три коротких и быстрых запоминаний. Сквозь пелену слез, она увидела, как старик уносит изломанные прутья. А она продолжала лежать, дрожать и плакать. Если бы потолок был зеркальным (говорят, в императорском дворце, в одном зале так и есть) и она увидела бы свою попку, то зарыдала бы еще громче.

Аптекарь вернулся, и саднящие половинки Марты ощутили холодное и жгучее прикосновение. Она чуть было не взвизгнула опять, но поняла, что мазь, которой хозяин лавки аккуратно натирает ее попку, не приносит новую боль, а, наоборот, уменьшает ее.

– Еще раз, перед сном, этой мазью намажешься и тогда следов не будет уже послезавтра, – сказал старик. – Так, значит, это твои первые розги?

– Да, – то ли шепнула, то ли кивнула Марта.

– Раз тебя мать ни разу не высекла, значит, ты не матери боялась, когда не хотела ее со своим кавалером знакомить, а его самого. Или пусть сватов засылает, или расставайся. Поверь мне, старому аптекарю: когда для любви нужно сонное зелье, эта любовь – во зло. Все, вставай.

Смахнув слезы, Марта встала, одернула юбку, надела платье. Старик протянул ей маленький горшочек с мазью.

– Держи. Услуга была от заведения, потому денег не беру.

– Спасибо, – сказала Марта.

Аптекарь улыбнулся.

– А теперь беги домой. Скоро совсем стемнеет, нечего девицам в такую пору шляться. И еще раз подумай, почему ты боишься своей матери кавалера представить. Прощай!

Марта встретилась с Генрихом лишь на следующий день. Разговор вышел коротким. Генрих пустился ласково ее укорять за вчерашний обман, убеждать набраться решимости, а в аптеку больше не ходить, – флакончик с нужными каплями он уже раздобыл и его можно применить его сегодня же вечером.

Растерянная Марта не знала, как устоять перед потоком льющейся и завораживающей речи. Неожиданно для себя она стала читать «Отче наш», а последние строчки, уже сама не зная почему, произнесла вслух и перекрестилась.

Генрих болезненно дернулся, как заяц, услышавший вдали охотничий рог. Но, не это было главное. Несколько секунд Марта отчетливо его видела, причем ярче и отчетливей, чем свою ладонь в полдень.

А увидела она старика, еще более старшего, чем вчерашний аптекарь. На его морщинистом лице не было ни злости, ни даже похоти, а лишь усталость человека, прикованного к непосильной ноше, причем, прикован он по своей воле.

Потом, прежний Генрих вернулся. Но, он и вправду был всеведущ и понял, отчего так изменилось лицо Марты.

– Генрих, – прошептала она, – а кто твой спутник? Ты… Ты продал ему душу?

– Нет. Пока еще нет, – ответил он. – Прости.

* * *

Они простились и больше не виделись. Не прошло и года, как Марта вышла за капрала Эммануила Партейна, лучшего друга Валенти, к тому же, с определенными карьерными перспективами, так как был бастардом, унаследовавшим властный голос от сиятельного отца.

– Вот увидишь, – говорил сестре Валенти, – лишь война начнется, он, не в пример мне, до корнета дослужится. Будь у парня герб, вышел бы из него второй ла Керти.

Марта согласно кивала. Жених ей нравился.

Год спустя очередной поход против Текрура, оторвал Партейна от супружеских нег. На первой же квартире, под навесом таверны «Пляшущая коза», молодой муж задал Валенти вопрос, мучивший его весьма долго.

– Неужели, твоя мать ни разу Марту не высекла?

– А ты ее саму не спрашивал?

– Спрашивал. Но, не поверил. Характер у нее шелковый, сеченый.

– Мне поверь. Ни разу не секла. Давай-ка за Марту!

Партейн с энтузиазмом поддержал предложение, и молодое вино до краев наполнило глиняные бокалы.

III. Спички

Конечно, все возможно. И из какого-нибудь гавроша может великий ученый выйти. Но до тех пор все-таки для его собственной пользы не мешает его хорошенько выпороть…

Владимир Соловьев «Три разговора»

– Осторожней, Жанни. Они же нас заметят!

– Не писай, Вик. Делать им нечего, на нас пялиться. Лучше скажи, это жирное пугало со шпагой на боку, капитан или майор?

– Майор. Жанни, не высовывайся так.

– Ох, Вик, а ты еще на баррикаду собирался. Говорю же, этой деревенщине не до нас, сидит и бьет вшей на вшивых мундирах.

Жанни был прав. Солдатам, заполонившим площадь Серебряных фонтанов, давно надоело глазеть по сторонам, даром что каждый второй видел Чалько впервые. Сюда их пригнали утром, ежиться в тени, естественно, перешедшей в солнцепек. На нем солдаты и парились, возле ружей, составленных в пирамиды. Офицерам было злобно и муторно, не меньше, чем рядовым: они ждали приказа. Приказа не было; последние три дня в Чалько мало кто понимал, что происходит, и что надо делать.

Жанни относился к немногим понимавшим. Сейчас он завершал разведку и был готов доложить Комитету свободы о вражеских частях в кварталах, прилегающих к Верхнему городу.

Разведка заняла больше времени, чем намечалось и не потому, что Жанни осторожничал или, тем паче, заблудился. У него не было своего дома, зато весь Чалько был домом для Жанни; он двигался по городу почти напрямик, используя подворотни, проходные дворы, незакрытые ворота и калитки, проломы в стенах и лазы, о которых не знали и местные кошки. Но, Жанни захватил с собой гимназиста Виктора, так как тот – племянник полковника легких стрелков, считался знатоком военных званий.

В эполетах, лампасах и прочих «клоунских нашивках», как Жанни называл знаки военных различий, Вик разбирался неплохо, но во всем остальном, оказался обузой, а не компаньоном. Он одинаково трусил, и когда приходилось перебегать широкие улицы, и когда Жанни объяснял, что выпрыгнуть из лестничного окна, со второй площадки, на крышу дворового сортира, абсолютно безопасно. Вот и сейчас, он дергал Жанни за рукав – пора уходить.

– Сейчас, – ответил Жанни. – Только поприветствую табачных клоунов* . Иди на ту сторону и жди под аркой.

Вик начал возражать, но Жанни не слушал. Он вышел из парадной и обратился к грузному майору, стоящему шагах в тридцати.

– Лано майор, скажите пожалуйста, вам часто приходится бывать в Прибрежном дворце?

Офицер, меньше всего ожидавший такого вопроса, от уличного мальчишки, выскочившего на площадь как чертик из табакерки, от изумления даже ответил:

– Нет.

– Очень жаль, – сказал Жанни. В его голосе, действительно, было искреннее огорчение почемучки, в очередной раз не получившего ответ на давно интересовавший вопрос. – А я так хотел узнать, правда ли, что Его Величество сожительствует не только со своей племянницей, но и невесткой *?

И, не дожидаясь ответа, заорал на всю площадь:

– Императору – французскую бритву! Князей – на фонарь!

Тотчас же развернулся и юркнул в парадную. Выскочил черной дверью во двор и на соседнюю улицу, где под аркой дожидался, озираясь по сторонам Вик.

Вслед громыхнуло. За эти два дня Жанни уже научился разбираться, как звучит тот или другой ствол и понял – пистолет. Скор на руку, лано майор!

Бежали быстро. Виктор умеренно ныл, а Жанни, пропуская упреки, втолковывал ему, что нужно сказать Комитету свободы, если его, Жанни, подстрелят и Вику придется добираться до Магдалинского квартала одному.

– Два полка пехотных «табачников», один на Фонтанах, второй возле Старого дворца. На Терсо – гвардейские кирасиры. Шлемы и панцири сняты, значит, приказа выдвигаться не было. Это ты сам знаешь, сам говорил. Батарея на углу Семейства и Цветочниц, так и стоит. Еще четыре пушки у Старого дворца, но упряжных лошадей рядом нет, это для обороны. О резервах и подкреплениях со стороны Верхнего города ничего не слышно. Скажи сам, сколько всего?

– С артиллерийской обслугой две тысячи семьсот, – ответил Виктор, несмотря на страх, не потерявший умения считать. Подумав, добавил от себя, – почти три тысячи, а нас-то сколько? Будь у них сейчас в генералах не придворные хормейстеры, как говорит дядя Максимилиан, а нормальный вояка, скажем, маршал ла Керти, нас еще утром бы смели.

Сказал он неспроста. В проеме Сахарного переулка, мелькнула Карусельная площадь и монумент ла Керти. Ваятель повернул славного героя, к Верхнему городу, поэтому бронзовый маршал, с мечом в правой длани, казался единственным кавалеристом Комитета свободы, зовущим в атаку сюртучную пехоту.

– Потому они и бьют вшей, что ими ла керти командуют, – хохотнул Жанни.

И чему этих гимназистов учат? Вот он, Жанни, в гимназии и дня не просидел, но, в отличие от Виктора, читал брошюру, «Блистательные пройдохи», с оглядкой продававшуюся за три сентино, а ему доставшуюся бесплатно. Полевому маршалу Реншальду ла Керти в брошюре была посвящена целая главка, с двумя забавными гравюрами. Из текста следовало, что рано повзрослевший, главное же, рано созревший ла Керти, стяжал свою славу будучи пажом императрицы Ильрики, боевые же достижения были ему приписаны продажными соловьями. Главка заканчивалась рассказом о взаимоотношениях ла Керти с герцогом Эскетесом. Здесь анонимный автор больше намекал, чем утверждал, и лишь в конце написал, что великий Платон такие отношения мужа и отрока безусловно приветствовал.

Жанни пересказывал Виктору амурные победы ла Керти; они, между тем, пробегали Малым Свечным переулком. Впереди слышалась редкая перестрелка, Магдалинский квартал был близко.

– Стой, – сказал Жанни, – смотри-ка, холуйская квартира!

Действительно, одно окно было украшено маленьким имперским гербом. То ли обитатели жилища являли преданность престолу, то ли, зная нелюбовь сельских новобранцев к горожанам, хотели защитить окно от случайного выстрела.

– Надо наказать. Дай-ка нож, ногтей жалко.

Вик протянул перочинный ножик, Жанни присел, выковырял неплотный, крупный булыжник из мостовой и крикнув: «Да здравствует свобода!», запулил в стекло. Звон остался без ответа, обитатели квартиры решили не связываться, лишь в соседнем окне, за портьерой, мелькнули чьи-то испуганные глаза.

Жанни сделал вид, будто поднимает второй камень и швыряет в окошко. Затем сунул руки в карман и двинулся моряцкой походкой, в развалочку, то насвистывая, то напевая:

Вешай на фонарь князей,

Будет в городе светлей!

Виктор, старше на год и выше на голову, шел следом, имитируя манеры друга.

* * *

Рождение Жанни никому не принесло ни радости, ни досады. Мать уже на другой день вернулась к обязанностям прачки, а папаша нарезался в «Упавшей подкове», так же, как и за день до того. В честь рождения четвертого ребенка, он проставился честной компании, потом и его самого угостили. Дотащившись до хибары, папаша вынул младенца из колыбели, поднес к обломку зеркала на стене, долго морщил брови, произнес: «вылитый я!» и свалился спать. Мать успела подхватить малютку.

Сказать, чтобы о Жанни совсем не заботились, было бы клеветой. Когда ему исполнилось девять лет (может и десять, справлять детские именины считалось господской причудой)отец отдал Жанни в начальную школу при городском монастыре святого Тиверия: «такому бойкому парню там самое место, может и до семинарии дорастешь». Правда, если быть совсем честными, родителей больше привлекла бесплатная кормежка и они надеялись, что отныне Жанни, будет под родной крышей только спать.

В Тиверианскую школу ходила ребячья мелюзга, и в штанишках, и в юбочках. За два-три года учебы, наставники в сутанах, определяли, достоин ли ученик рекомендации в семинарию и стоит ли тратить в будущем силы и время, вбивая в него латинские вокабулы, или достаточно лишь худо-бедно научить писать и читать на хишартском. Девочек же обычно ждали швейные мастерские, хотя особо одаренных или набожных могли присоветовать в конвикт к сестрам-хеаниткам. Из всех способностей в школе более всего ценилось благонравие.

Папаша отнесся к будущей карьере Жанни весьма серьезно: в день поступления, он побрился у соседа-цирюльника за десять сентино, наваксил сапоги на два сентино, надел сюртук и, ради исключения, выпил с утра кофе, а не вино (на пять сентино).

Поначалу Тиверианская школа Жанни понравилась. С утра его накормили, сытнее, чем дома. Также, вначале понравился и урок. Оказалось, что несколько занятий с соседкой даром не пропали; новичок складывал буквы в слова и писал их не хуже, чем одноклассники.

Некоторым из них грамота давалась труднее.

– Эльзи, – с укором произнес учитель, отец Танбо, – нависая над партой, что я тебе говорил прошлый раз?

Эльзи, бойкая и смешливая рыженькая девчонка, перед уроком успевшая познакомиться с Жанни и протараторить ему почти все местные обычаи, сникла. Она встала с табурета, опустила глаза и еле слышно шептала: «простите».

– Я простил вчера, – сказал отец Танбо, – доброта тебе во вред. Поторапливайся, пока не надбавил.

Вздыхая и всхлипывая, Эльзи побрела в угол, к высокому ведру с розгами. Шла она медленно, похоже, даже, молясь, поэтому учитель нетерпеливо крикнул: «еще десяток заслужила!».

Жанни видел, как его новая подружка подходит к отцу Танбо, сидящему на стуле, с поклоном протягивает ему пучок розог и шепчет: «пожалуйста, помогите мне избавиться от лени и своевольства».

– Громче! – скомандовал отец Танбо, и Жанни вспомнил, что именно так здесь положено обращаться к учителю перед наказанием. Уже не сдерживая плач, Эльзи повторила просьбу, передала розги отцу Танбо и легла к нему на колени.

Через секунду юбочка была задрана, а секундой позже, ее круглая попка дергалась на мощных коленях педагога. Отец Танбо без малейшего усилия удерживал ее ручки левой рукой, а правой равномерно поднимал и опускал прутья. Эльзи верещала на весь класс, то просто визжа, то пытаясь умолить учителя.

– Ой! Ой, простите! Ой, боооольно! Ой, не наааадооо! Ааааа!

Отец Танбо явно разозлился за что-то с прошлого раза, поэтому продолжал сечь так же размеренно и сильно, не замечая крик.

– Аааааа! Не нааадоооо! Не могуууу! Ой, спасииитеее!

Прутья взлетали и опускались в прежнем ритме. Уже никто бы не назвал попку Эльзи белой…

Эльзи взвизгнула еще раз, по инерции, не понимая, почему внезапно прекратилась порка? Отец Танбо был удивлен еще больше: что-то больно ударило его в лоб и потекло по лицу, залив глаза. Он отпустил руки Эльзи, провел по лицу рукой, взглянул на ладонь и понял, что в него запустили чернильницей.

Понять не значит поверить. Только поэтому Жанни, одним броском навечно вошедший в легенды Тиверианской школы, успел прошмыгнуть мимо учителя, выскочить из класса и добраться до порога, когда сзади раздался рев и топот погони.

Жанни несся по незнакомой улице, слыша за спиной затихающие крики отстающих преследователей. Перед его глазами стояла не исхлестанная попка Эльзи, и не лицо отца Танбо, с черными пятнами континентов выдуманной карты, а лоснящиеся отцовские сапоги. Было очевидно, что родители отнеслись к шансу «вывести его в люди» с максимальной серьезностью и, едва он явится домой, отведут обратно. Лучше умереть.

Поэтому Жанни просто бродил по городу, знакомясь с новыми кварталами и осваивая науку непритязательного выживания. Эта наука давалась ему так же легко, как грамота, и скоро он знал, возле какой кондитерской или модного магазина дамочки могут подать два-три сентино, какой уличный торговец даст те же два сентино за мелкую помощь и какому торговцу можно продать вещь, очевидно не нужную прежнему хозяину – раз он за ней не смотрел. Также Жанни узнал, где можно переночевать в холода, как избежать ссоры с ровесниками-конкурентами, не вступая к ним в шайку, где царили законы, напоминавшие Тиверианскую школу и где укрыться, когда полиция ловит юных бродяжек для городского приюта.

Однажды, на Жанни свалился ворох неудач. Кто-то выследил и раскопал его «личный банк», хранивший два тайла и тридцать два сентино, днем он не добыл ни милостыни, ни подработки – шел сильный дождь, и все сворачивали торговлю или спешили домой. Он брел по улице в сумерках, не зная, как добыть еду и найти сухой ночлег, как вдруг почувствовал запах гороховой похлебки. Жанни огляделся и вместо вывески таверны, увидел странную надпись: «Дом свободного труда». «Зайду, попрошу чего-нибудь на кухне сделать, за тарелку, – подумал он, – а прогонят, так хоть минуту под крышей постою».

Дальше начались чудеса. Его не прогнали и, даже, не потребовали поработать в задаток, а сразу налили огромную миску густого супа. Девушка, наливавшая суп, только вежливо спросила, не поможет ли он помыть посуду? Жанни, которого уже давно не кормили авансом, немедленно согласился. Несмотря на тяжесть в животе, мыл посуду он старательно, а когда домыл, услышал вопрос, есть ли ему где ночевать?

Так Жанни попал в чудесный дом, населенный самыми удивительными людьми, которых он встречал в своей жизни. «Дом труда» основал Микель ла Ронта, единственный наследник немалого состояния, когда-то буквально сосланный отцом в Париж, где, пренебрегая гризетками, сошелся с Фурье, проникся теорией фаланстеров и, вернувшись в Чалько, потратил капиталы на аналогичный проект. «Дом труда» именовался также «фортом» – местом, где человек мог трудиться, будучи уверенным, что другой человек его не эксплуатирует. Ла Ронта верил, что такие «форты» возникнут по всей стране, в них окрепнет армия свободного труда, возьмет власть и построит общество, о котором люди не мечтали даже в мифах о Золотом веке.

После работы часть обитателей Форта расходилась по окрестностям, коротать время в развлечениях, привычных для работников подневольного труда, другие же участвовали в вечернем кружке, который ла Ронта сравнивал со спартанскими общими трапезами; правда, пища была интеллектуальной. Жанни оказался благодарным и восприимчивым участником этих трапез. Пусть он не сразу уловил разницу между Эммануилом Кантом и Огюстом Контом, но рассказы ла Ронты и его образованных друзей наконец-то объяснили Жанни, почему этот мир устроен так безобразно. Хишартой, как и большинством стран мира, правил злобный и бессовестный монарх (добрые и совестливые короли бывают только в сказках), которому было выгодно, чтобы негоцианты завышали цены на товары, фабриканты мало платили рабочим, полиция ловила бродяжек, а учителя секли детей в школах. «Бог», юридические законы, правила приличия, – все придумали тираны, чтобы люди забыли главные законы Природы, первые из которых Свобода и Равенство.

Никакая игра или зрелище, не был так ценны для Жанни, чем вечера в главном зале Форта, когда он, присев в углу, слушал декламации стихов или песни француза Беранже, переведенные на хишартский. Он видел языки пламени в камине и мечтал о будущем, которое наступит скоро-скоро, когда народы объединятся и выступят на бой с тиранами. Жанни несколько раз слышал стих юного, но уже известного поэта Кайо – «Аталантаида», про вымышленную несчастную страну, где нет ни прав, ни свобод и «лишь розги свист молитву заглушает». Кайо был уверен, что скорее рухнет Китайская стена, а в России появится парламент, чем в «Аталантаиде» – то есть в Хишарте, что-нибудь изменится.

В глубине души Жанни с этим не был согласен: он верил, что проснувшийся народ Хишарты свергнет тиранов и революционная армия принесет свободу на штыках всем угнетенным народам. И ирландцам, угнетенным лендлордами, и полякам, у которых даже нет своего государства, и, конечно же, несчастной России, стране, где цари расстреливают поэтов и ссылают в Сибирь художников за бездарность, а по субботам солдаты наказывают розгами всех девиц, даже дворянок…

Префект имперской полиции в Чалько собрал целый ящик ведомственных осведомлений и бескорыстных доносов, относящихся к деятельности Форта, но медлил с решительными действиями. Во-первых, время не то, во-вторых же, старый циник и вольтерьянец, ждал, когда испорченная человеческая природа возьмет верх над идеалистической конструкцией.

Ожидания оправдались. Дом свободного труда так и остался во мнении большинства его обитателей «Домом дармовщины», наследственные капиталы подходили к концу, растрата и бегство бухгалтера, одного из самых верных посетителей вечерних «трапез», ускорили крах. После этого выяснилось, что из всех женщин, окружавших Микеля ла Ронту (брак в Форте тоже именовался «оковами тиранов») ему сохранила верность лишь повариха, когда-то приютившая Жанни. С ней ла Ронта и удалился в далекое отцовское поместье, надеясь обменять миф Прометея на миф о Филемоне; правда, на всякий случай, он обвенчался со своей Бавкидой в сельской церкви.

В сумбуре расставания и разорения о Жанни забыли, и он опять оказался на улице, где побирался, подрабатывал и наказывал мелкими кражами торговцев, которых считал бессовестными. Но он верил, что день, когда народ Хишарты встанет на бой с тиранами – близок.

* * *

Мечты Жанни, и не только Жанни, может быть и не сбылись, если бы император Юлиан Четвертый был более последователен в смене фавориток. Или, вернее, придерживался принципа, по которому «мотыльковые жены» должны награждаться лишь трудами ювелиров и портных, но никак не в имперской канцелярии. Между тем, Анна ла Теруна, нанесла больший урон Казначейству, чем любая любительница бриллиантов и рубинов. Рожденная в благочестивой семье, она не только замаливала грехи в соборе святой Магдалины или Кафедрале, но там же выслушивала жалобы бедняков, чтобы передать их императору. «Моя добрая богиня, что я должен сделать еще, чтобы ты улыбнулась?», – говорил Юлиан, вызывая секретаря в кабинет, прилегавший к опочивальне. Так появились указы, упразднившие, или радикально уменьшившие пошлины на зерно, уголь, соль, оливковое масло и некоторые другие товары. Кроме того, были учреждены Имперские работы – преимущественно на верфях, принцип коих немногим отличался от Дома труда: кормление и небольшое жалование были важнее результата.

Преемница Анны – рыжеволосая Софи Эдельберг, именуемая в народе «англичанкой» (хотя была уроженкой Упсалы), набожностью не отличалась, зато не раз пеняла августейшему покровителю на отсутствие в Хишарте французского театра и свободной британской прессы. Именно годы «правления англичанки», как выражались острословы, породили в Хишарте такие вольности, о которых прежде и не мечталось. Разносчики журналов и газет зарабатывали больше торговцев крюшоном в самый жаркий день. Вышли «Грешные басни» престарелого классика Эдри ла Морны и «Аталантаида» подающего надежды Ларса-Леона Кайо, а также множество других талантливых и бездарных вещей, прежде распространяемых в списках. В театрах бешеные рукоплескания галерки заглушали монолог Фигаро, стонавшего о том, что в этом мире одни получают все с рождения, а другие – выцарапывают свою долю, разбивая в кровь руки и сердца. Даже за «Орлеанскую девственницу», по-прежнему распространяемую в списках, отныне карали малым штрафом, а не каторгой, как еще четверть века назад.

Более того, Чалько и крупные провинциальные города наводнили брошюрки, блекло напечатанные на дурной бумаге и поэтому доступные ценой всем грамотеям. Они были посвящены прошлому и настоящему, иногда же и будущему Хишарты: «Злодеяния тиранов!», «Кровавые святоши!», «Блистательные пройдохи!», «Августейшие сластолюбцы!», «Десять пороков тирании и десять преимуществ Республики». Распространители брошюр тоже карались штрафами, зачастую составлявшими двухдневных доход торговца; ходили небезосновательные слухи, что полицейские чины приторговывают конфискованными тиражами. Молодые адвокаты задумывались о парламентской карьере и создавали комитеты, рассчитанные на грядущие выборы.

Однако «англичанка» впала в немилость, по причинам, к которым ни брошюры, ни журналы не относились. Ее преемница, Хелена ла Доргона (почти сразу же прозванная либералами «Горгоной»), сохраняла привлекательность даже на самых злобных карикатурах, императорское же сердце она покорила так прочно, что едва ли не за год упразднила достижения обеих предшественниц. Поначалу, она убедила монарха, что к причинам, препятствующим достройке Кипарисового дворца, относится и сокращение казенных доходов, из-за отсутствия налогов на популярные товары, и «пять тысяч бездельников, ошивающихся на верфях». Юлиан, улыбчиво пеняя своей пассии за грубые выражения, в один день вернул налог на продажу хлеба и закрыл Имперские работы.

Скоро кто-то из доброхотов презентовал фаворитке свежую брошюру «Новая Иродиада» с четырьмя гравюрами на фантазии авторов. В тот вечер Юлиан впервые увидел в слезах Хелену Прекрасную. «Моя честь давно растоптана пересудами в гостиных и грокериях, но две мерзкие картинки оскорбляют и Вас, Ваше Величество». Она напомнила, как на такие забавы реагировали в минувшие столетия, к примеру, Рециан Благочестивый, добавив, со вздохом: «конечно, не следует забывать о духе времени». Впрочем, она тут же привела несколько современных примеров, касающихся австрийского императора Фердинанда и русского императора Никласа.

Ответный удар империи напоминал залп крепостных пушек, заряженных много лет назад и оставленных без присмотра. Были запрещены все общественные собрания, из театрального репертуара вылетели Бомарше и Шиллер. Мольер и Шекспир подверглись пристрастной редактуре, современную хишартскую «Новую драматургию», на всякий случай, упразднили вообще. Закрылись четыре газеты и шесть журналов, за чтение брошюр полагалось увольнение с государственной службы, а за распространение – минимум год заключения в крепости.

Однако одновременный удар по народному брюху и душам либералов породил эффект, над которым вряд ли задумывались в Прибрежном дворце. Брошюры стали тоньше, злее и дороже, но отнюдь не исчезли; их продавали безработные, вчерашние плотники и землекопы, к тому же, грамотеи знакомили их с содержанием товара. Префект полиции со страхом отмечал, что треть тайных агентов отказалась от сотрудничества, а остальные требуют повышения оклада за возросший риск. Мундирная полиция старалась не посещать некоторые рынки и обходила Магдалинский квартал, полный студенческих кофеен. Все это, а также буйные новости, поступавшие из Европы, привели к трагедии 1849 года, вошедшей в историю под именем «Майской грозы».

* * *

Началось с мелочи; полиция получила донесение о складе брошюр в бакалейной лавке возле Вшивого рынка. Послали двойной наряд, пока одни парни в сиреневых мундирах разбрасывали кули с крупой, другие выламывали дверь на второй этаж, где укрылся владелец крамолы. Тот же, понимая, что, с учетом размаха торговли, годом каталажки не отделаться, высунулся в окно и начал во всю глотку рассказывать всей площади, «что тираны делают с честным людом». Полиция, осаждавшая брошюриста, не сразу заметила, что осаждена толпой, быстро перешедшей от ругани к швырянию тяжелых предметов…

Когда через час на рынок явилась едва ли не треть городской полиции, защищать честь порванных и запачканных мундиров, её уже встретили примитивной баррикадой и ливнем булыжников, заранее поднятыми на крыши лавок. Обороной руководили несколько бывших солдат, выгнанных за пьянство из гвардейских полков и оказавшихся лучшими тактиками, чем командование противника. В итоге, бой завершился разгромом атакующих и пленением полста полицейских. Авторитетные в народе «адвокаты бедноты», составившие в тот же вечер Комитет свободы, уговорили толпу отказаться от расправы над пленными взамен на право линчевать пойманных тайных агентов.

Административную растерянность усугубило отсутствие императора, отбывшего лечиться на целебных водах, а по неизменной традиции государя сопровождала большая часть гвардии. Лишь к вечеру генерал-губернатор приказал 15-му Кэнкорскому пехотному полку выдвинуться на Вшивый рынок, хотя эпицентром мятежа уже стал Магдалинский квартал. Это было наименьшей ошибкой, более серьезными и стало отсутствие внятного приказа, кроме «рассеять скопище», а также то, что солдат с утра не накормили и даже не позволили наполнить фляжки. Полк втянулся на рынок уже в сумерках, сопротивления не встретил, зато за ночь был напоен грокой; приказ Комитета свободы выполнили торговки товаром и телом. К утру полка не существовало, верных офицеров избили и связали, одни рядовые валялись пьяными, а другие, дрожа от похмелья, присягали свободе.

Успех пьянил сильнее гроки, и к полудню многотысячная толпа, в трофейных солдатских мундирах и с черно-красными знаменами мятежа, двигалась на Верхний город. У генерал-губернатора под рукой был только 1-й Гвардейский гренадерский «малиновый» полк и две сотни конных гвардейских гетулов – маловато даже для обороны.

Но, утративших оперативное чутье генералов, нередко выручают капитаны. Артиллерийский капитан Алонс ла Монди давно мечтал о бонапартовой славе, вот только Тулона ему не выпадало. В то майское утро ла Монди вспомнил, что в биографии Наполеона, кроме Тулона было еще и 13 вандемьера. Испросив необходимые полномочия, ла Монди взял свою батарею, сотню гетулов для прикрытия и, действуя строго по наполеоновским рецептам, расставил свои пушки на перекрестке улиц Семейства и Цветочниц. Когда толпа, одним своим видом опрокинувшая два полицейских заслона, дошла до перекрестка, капитан, с наполеоновским хладнокровием, приказал стрелять картечью, последовательно из каждого орудия.

Четыре выстрела, произведенные с тридцати шагов, мгновенно превратили оперетту в трагедию. Задорные куплеты, бумажные цветы, приколотые на сюртуки, флажки и зеваки, все было разметено по мостовой.

Мятеж кадался подавленным, но когда час спустя конные патрули гетулов и спешно прибывших в Чалько драгун приблизились к Магдалинскому кварталу, их встретили баррикадами и частым огнем. Кавалерия благоразумно отступила.

За дело взялась тоже срочно прибывшая и потому уставшая линейная пехота. К тому времени ла Монди, за самовольство и наполеоновские амбиции, был отстранен от командования и наступление началось без артиллерийской поддержки. Офицеры никогда не готовились к самому сложному вида боя – уличному. К тому же противник, разграбивший оружейные лавки, заполучил пару сотен штуцеров Тувенена и Дрейзе (военное ведомство до сих пор спорило, стоило ли переводить пехоту с гладкоствольного оружия на нарезное). Еще до темноты, потери в офицерском составе оказались таковы, что пехота едва ли не самовольно отступила на исходные позиции. Взять на себя ответственность и повторить атаку не решался никто.

С первых часов заварухи, вокруг повстанцев крутились десятки уличных шкетов, ждущих мелкой поживы, а главное – приключений. После картечной бойни большинство исчезло, как разлетаются воробьи от холостого выстрела. Одного из немногих мальчишек, так и оставшегося при баррикадах и весь вечер собиравшего патроны на поле боя, Комитет свободы послал в разведку следующим утром.

* * *

Штаб восставших квартировался в кофейне «Кафедра», название обусловило университетское соседство. Трое студентов, капрал Кэнкорского полка и два пожилых бородатых адвоката выслушали доклад Жанни, поглядывая на расстеленную схему центра Чалько, уже залитую кофе и вином.

– Молодец, – сказал один бородач, и добавил, уже обращаясь к товарищам, – все равно, они могут взяться за нас в любую минуту.

Совещание не возобновилось. Рядом со столом стоял Жанни, намекая своим видом, что ждет, когда ему скажут на какую баррикаду отправиться.

– Парень, есть еще одно дело, – сказал студент, показывая на соседнюю комнату. Там двое повстанцев зачерпывали кружкой порох из ящика и ссыпали в жестянки из под леденцов. На столе лежала груда фитилей.

– Спички нужны, хотя бы по одной коробке на двоих метателей, – сказал студент, – пробегись, принеси, сколько сможешь.

Жанни, надеявшийся, что ему доверят какое-нибудь оружие, все же не был разочарован. Обращаться с ружьем или пистолетом он не умел, придется кого-то просить научить, а в таком переполохе, как он знал по своему опыту, никто учить не любит. «Добуду спички и ухвачу штук пять гранат, уж кидать-то я смогу», – думал он, выскакивая из кофейни на пустынную улицу.

Там его ждал Виктор.

– Новое дельце подвалило, – сказал Жанни с интонацией рыночного шкета, которому зеленщик доверил разгрузить тележку. – Пошли, пошарим спички.

Это оказалось непросто. Большинство магазинов и лавчонок были закрыты, причем хозяева за ночь сняли весь товар с полок и сложили в подвалы. На стук в двери и ставни никто не отозвался.

– Ничего, найдем, – подбодрил друга Жанни, – у Фонарного моста лавка есть.

Ее он заметил еще вчерашним днем, когда старинный фонарь использовали по самому правильному назначению, – вешали полицейского осведомителя. Палачество – тоже профессия, не терпящая дилетантов. Бедолага оборвался несколько секунд спустя и под общий смех корчился на мосту, как рыба на прибрежном песке. Не повторяя неудачный опыт, шпика кинули в канал; все, в том числе, конечно, и Жанни, начали с энтузиазмом швырять в него камни, не позволяя подплыть к ступенькам и выбраться. Тут откуда-то выскочила здоровенная бабища и набросилась на толпу с бранью. Жанни, как и другие участники экзекуции, попытался ей вежливо объяснить, что вешают и топят не человека, а полицейского шакала, которого и в ад не примут. Дура почему-то этих объяснений не воспринимала, кто-то уже и ее саму назвал шпионкой, и вспомнил старую скабрезную пословицу: «покрывает – покрытая», но тут неподалеку началась стрельба…

– Мы все туда побежали, выплыла полицейская дрянь или нет – не знаю, – закончил рассказ Жанни. – Вот, кстати, пришли.

Теперь Жанни смог разглядеть вывеску лавки у моста: «Табак, кофе, вино и другие полезные лекарства».

– Значит, и спички должны быть, – сказал он Виктору. – Жди на мосту, я сейчас вернусь.

Тугая и тяжелая дверь была не заперта. В лавке густо пахло аптекой и бакалеей одновременно, путь к прилавку лежал по тропинке, между бочонков, ящиков и корзин.

В другой раз Жанни непременно осмотрелся бы, но сейчас он торопился, поэтому сразу же от порога крикнул торговке, стоявшей к нему спиной и что-то разбиравшей на полках.

– Здрасте, гражданка, в вашей лавке спичек много?

«Гражданка» обернулась и Жанни узнал вчерашнюю дуру, мешавшую расправе с полицейским прислужником. Баба, видимо, тоже узнала его, а если и не узнала, то поняла по черно-красной ленте на рубашке, от кого явился визитер.

– Зачем тебе спички? – спросила она, – с огнем еще не наигрался?

Жанни печально вздохнул. Придется тратить время, объяснять этой лавочной крысе, что происходит за пределами ее удушливого мирка.

– Гражданка, неужели вы ничего не понимаете? Народ поднялся против палачей и тиранов. Спички нужны, чтобы сражаться с карателями, посланными против народа.

– Против палачей? – удивленно повторила лавочница? – А тот, кто без суда людей вешает, кто он тогда? Иди-ка к своему народу и скажи, чтобы расходился по домам, пока хуже не было.

Жанни чуть не надулся от злости. Еще позавчера, любая баба могла вытолкать его из лавки, как подозрительного попрошайку. Но сегодня, когда он, народный разведчик и баррикадный боец пришел попросить несколько коробочек спичек, лавочница должна изменить тон. Сегодня не она главная!

– Вы не хотите помочь народу? – напористо спросил Жанни.

– А я, что, не народ? – ответила хозяйка, но гость не слушал.

– Вы не хотите, чтобы народ победил тиранов? Почему же вы боитесь победы народа? Может, потому что тогда бесчестные торгаши не смогут наживаться на бедах и нуждах бедняков, не смогут безнаказанно обвешивать их и обсчитывать?

Еще он хотел добавить: «и если вы не хотите, чтобы ваше заведение было закрыто революционным декретом….», но лавочница, видимо, сраженная обвинительным монологом вышла из-за прилавка. «Сейчас откроет сундук и даст спички», – подумал Жанни.

Вместо этого, лавочница подошла к входной двери и заперла ее на защелку. Приблизилась к визитеру, – Жанни окончательно пришел к выводу, что с такой объемной тетей лучше спорить лишь на словах.

– Сколько лет торгую, а мошенницей назвали впервые, – сказала она, даже без злости, а просто констатируя.

– Понимаете, если вы не хотите поддержать народ в его борьбе…, – начал Жанни. Он хотел договорить, «то вы поступаете так, как если бы обвешивали и обсчитывали», но лавочница не дала договорить.

– Золотко мое, мятежное, а тебя хоть раз выпороли?

– Нет, – удивленно и правдиво ответил Жанни. Домашние и уличные тычки к порке все же не относились, а школьных и полицейских розог ему удалось счастливо избежать.

– Оно и видно, – вздохнула лавочница. – Розог нет, но не беда, обойдемся. Спускай штаны.

Непредставимая наглость требовала достойного ответа, но Жанни охватило такое возмущение, что он несколько секунд просто вбирал ртом воздух, ища наиболее убийственные слова.

– Могу и помочь, – сказала лавочница, взяв его за правую руку.

Только в эту секунду Жанни превратился из баррикадного бойца в мальчишку со Вшивого рынка, сильного не в спорах, но в разных увертках, касаемых спасения собственной шкуры. Но, было поздно. Еще несколько секунд отчаянной борьбы и Жанни окончательно убедился, что полностью во власти лавочницы. Легко удерживая обе его руки своей лапищей, правая рука «мошенницы» легко справилась со штанами Жанни и спустила их ниже колен, сразу же сделав пленника малоподвижным. Потом села на лавку и опрокинула его себе на колени.

«Где же розги?», – подумал Жанни и тут на его голые половинки обрушился крепкий удар.

Захотелось взвыть от досады. Все эти дни, он ежесекундно готовил себя к удару пули или кирасирского палаша. Представлял, как его поразят несколько картечин или проткнет гренадерский штык. А тут, он оказался в положении худшем, чем Эльзи. Его, борца и бойца, обычная глупая баба бьет ладонью по голой попке.

И еще как бьет! После второго и третьего шлепка, Жанни понял, что хочет взвыть не только от досады. Чёрт забодай, это же больно!

– Так я мошенничаю в своей лавке или нет? – спросила тетя, отвешивая очередной шлепок.

– Да, да, дура! – крикнул Жанни. Последовала секундная пауза, а потом шлепок такой силы, что паренек, готовый продолжить спор, прикусил губу, лишь бы не заорать. Со страхом он понял, что рот лучше держать закрытым – иначе, вместо ругательства раздастся вопль, как будто наказывают маленького ребенка. А несколько мгновений спустя он укусил себя за руку – так надежнее.

И все же Жанни не мог представить, что способен орать во время порки. Порка – унижение, которое человек обязан переносить молча, даже если эта драма случилась с хрупкой девушкой. Жанни вспомнил брошюру «Злодеяния тиранов!» и главку о доброй принцессе Иоланте, коварно погубленной интриганами, которые не желали, чтобы она села на трон и облегчила страдания простого народа. Больше всего ему запомнилась картинка: несчастная принцесса, в разорванном на спине платье, почти подвешенная на железных цепях, так что ее прекрасные туфельки едва достают до грязной земли. А рядом, два звероподобных палача, тоже голые по пояс, с длинными кнутами в руках. На заднем плане – печальные лица горожан, наблюдающих муки их заступницы. В глазах Иоланты – скорбь и решимость вытерпеть любые удары, которые должны обрушиться на ее спину, но не издать ни звука.

«И я должен так же терпеть – подумал Жанни, – о, чёрт, как больно! Наверно, детей потому и бьют по заднице разные гады, потому что так больнее. Надо спокойно лежать, не дергаться, не ругаться. Пусть подумает, что я заснул и тогда ей надоест».

Тут его связные мысли прервались и превратились в поток, текучесть которого была соразмерна интенсивности шлёпки. А шлёпка все усиливалась и усиливалась. Такая бабища, торгуй она на рынке, никогда не наняла бы мальчишку разгрузить тележку – любая тяжелая работа была ей по руке.

Сейчас эта рука беспрерывно поднималась и опускалась, то на одну, то на другую половинку баррикадного бойца. Жанни решил было крикнуть Вику – пусть приведет подмогу, но тут же пришел в ужас от мысли, что хотя бы один защитник свободы увидит его на коленях у лавочницы, с голой задницей. Нет, лучше смерть!

Но вместо смерти были нестерпимые удары.

– Хватит, дураааа! – внезапно для себя крикнул Жанни, понимая, что действительно кричит. В ответ ладонь ускорилась.

– Дураааа! Виииик! – крикнул Жаннни. Вик явно не услышал, зато услышала лавочница и уж постаралась от всей обиженной души.

– Хватииит! – опять взвыл Жанни, уже не прибавляя слово «дура». Шлепки продолжали сыпаться.

– Правда, хватит, – сказала лавочница, – руку жалко. – Она сняла Жанни со своих колен, толкнула на лавку, с которой только что встала.

«Неужели я орал?» – со страхом подумал Жанни, и понял, что не только орал, но заплакал – слезы, непривычная ему водичка, вольготно катились по щекам. Всхлипнув, он взялся за штаны.

– Я что, разрешила? – крикнула лавочница из соседней комнаты, и руки мальчика непроизвольно остановились, лишь бы не было новых шлепков.

Несколько секунд спустя она вернулась с деревянной кухонной доской. Доска была не очень широкая и длинная, если же учесть и вытянутую ручку, скорее напоминала биту для игры в глобеш *. Неожиданно для Жанни ненависть сменилась страхом; он понял, что сейчас будет больнее прежнего.

И не ошибся. Лавочница взяла его левой рукой за плечо, толкнула к лавке, так, что он уперся в нее руками, от страха разглядев трещины и въевшиеся пятна на широкой доске. Потом трещины и пятна перемешались в его глазах, как стеклышки в калейдоскопе, – от первого удара захватило дыхание.

Жанни попытался опять укусить рукав, но еще несколько таких же крепких приложений плоской деревяшкой, к его несчастной заднице, как зубы разжались и вместе с дыханием, коварно вернулся и голос.

– Ааааа! Бооооо!

– Конечно, больно, – согласилась лавочница и еще раз приложила так, что если бы и вправду играла в глобеш, каучуковый шарик улетел бы на другой берег канала, – так ответь, золотко, в моей лавке мошенничают, или нет?

– Неееее! – ответил Жанни. Несмотря на спущенные штаны, он все же попытался отскочить от лавки. Это привело лишь к тому, что хозяйка отложила доску, схватила его, положила животом на лавку, опять ухватила его руки своей левой и, чуть пригнувшись, начала выбивать дробь из двух половинок «барабана».

– Неееееет! Неееенааааааадооооо! – сам не слыша себя кричал Жанни, дрыгая ногами так, как позволяли штаны на щиколотках, – аааайййййй!

Внезапно, будто слыша себя со стороны, он понял, что интуитивно нашел великую детскую формулировку:

– Я не бууууду боооольше!

Порка приостановилась.

– Обещаешь, что домой пойдешь и не будешь шататься с этими болванами?

– У меня дома нет, – всхлипнул Жанни, как не раз говорил, выпрашивая мелочь. Если бы в такие попрошайные минуты, на его лице было бы столько слез, как сейчас, то иная лана дала бы ему не два-три сентино, а тайл.

– Тогда, – ответила лавочница, – просто, иди отсюда подальше. Скоро опять стрелять начнут. Будешь жить, – может и выплывешь. А умрешь, – так и останешься бездомным.

Жанни не слушая мудрости и банальности, натягивал штаны на саднящую задницу. В эту минуту, он немногое бы понял и расслышал, если бы к нему обратился Микель ла Ронта или сама фея Свободы.

Лавочница протянула относительно чистую тряпку, – утрись. Жанни послушно протер ею зареванное лицо. Потом сунула ему в карман горсть конфет, в бумажных завертках и горстку яблочных цукатов – в кулак. Открыла дверь, выглянула, сказала: «похоже, все кончилось, ступай и больше не дури».

Жанни, непривычным и болезненным шагом, вышел за порог. Огляделся, не без страха ища взглядом Виктора, но того не было. И сразу понял почему. Фонарный мост на рысях переходила полусотня гетулов, – цок копыт о булыжную мостовую наплывал грозной волной. Впереди полусотни в белоснежных бурнусах, непривычно трясся полицейский агент – самый ценный человек в отряде, так как мог указать не перегороженные улицы и вывести в тыл баррикад.

«Может, Вик успел их заметить и побежал предупредить?», – подумал Жанни и в ту же минуту осознал, что если бы даже и покинул гостеприимную лавку тремя минутами раньше, то не смог бы побежать сам. И не просто потому, что было больно даже от мысли о широком шаге. Жанни осознал, что недостоин пасть на баррикаде.

Между тем, другие получили этот шанс. От Карусельной площади ударили пушки, донесся рокот армейских барабанов. Ла Монди, которому личным приказом императора (или приказом «Горгоны») вверили командование, выполнял обещание полностью подавить мятеж до наступления темноты.

Жанни, первый раз заблудившийся в центре Чалько, бродил по задворкам сражения, уже через два часа превратившегося в облаву. В одном из проулков его схватил азартный от победы и мелких потерь солдатский патруль. В карманах, кроме нетронутых конфет, нашлись три пистолетных патрона, – их Жанни держал при себе, надеясь в будущем обзавестись пистолетом. Солдаты принялись горячо спорить, ждать ли встречи с командиром или расстрелять пленника самим: «все равно, капитан так и прикажет».

В эту минуту в проулке появился невысокий, зато толстый до шароподобия, человек в сутане. Подойдя, он сразу уловил суть дискуссии и схватил Жанни за ухо.

– Тони, вот ты куда запропастился! Опять попал в историю! Братцы-солдатики, это мой служка. Что, патроны? Да он же дурачок, он всегда сует в карманы всякую дрянь, где не увидит.

После этого он благословил солдат (горная деревенщина благочестиво замерла), прочел молитовку за благоденствие Августейшего семейства (солдаты вытянулись в струнку) и, не дав им опомниться, утащил Жанни в ближайшую подворотню. Оттуда во двор и через неприметную калитку, – похоже, поп знал Чалько не хуже Жанни, вывел на соседнюю улицу.

На ней он и отпустил ухо пленника.

– Братец, зачем тебе патроны без пистолета? Тоже заразился? Какие же все идиоты! – горестно сказал он, реагируя на дальний расстрельный залп.

Жанни оглянулся и второй раз за этот день зарыдал…

* * *

С точки зрения Микеля ла Ронты и авторов брошюр, отец Парде, спасший в тот вечер не только Жанни, но и еще несколько других «братцев-дурачков», относился к самой опасной категории клерикалов. Отец Парде лицемерно помогал беднякам (ведь помогать беднякам, – вычерпывать море ложкой), причем делал это так хитро, что никто не мог понять, в чем же его личная корысть? Вот проницательный Жанни, действительно, ставший с того вечера служкой или помощником, отца Парде, так этого понять и не смог.

Зато Жанни, в пример брошюристам, не утратил умения восхищаться. Он восхищался, наблюдая с каким искусством отец Парде буквально вымогает у «братцев-торговцев», особенно у грубовато-наивных селян, приезжавших на пригородные рынки, вечерние остатки товара. Нередко маленькая тележка, которую поначалу толкал Жанни, а позже они оба, чередуясь, была заполнена с горкой. Потом они шли по многочисленным адресам, хранившимся в памяти отца Парде, «к тем, у кого нет сил просить, или гордость не позволяет».

– А разве попы не борются с гордыней? – однажды спросил Жанни.

– Борются. Я постоянно борюсь со своей, – ответил отец Парде. – Но, братцам-гордецам тоже нужно есть.

Единственное, что не мог понять Жанни, – на что отец Парде тратит деньги (и не такие уж маленькие), получаемые им иногда вместе со съестной милостыней. Но через полтора года он получил самый неожиданный ответ.

– Братец, – сказал ему отец Парде, – ты умом востер и вместо сна книжки читаешь. Тебе учиться надо. К семинарии душа не лежит, так и не ломай душу. Директор Новой гимназии – добрый братец, согласился взять тебя с оплатой одного пансиона.

– А в этой гимназии секут? – озабоченно спросил Жанни.

– Я это тоже узнал. Нет, – улыбнулся отец Парде. – Ты учись, не дури, Бога не забывай, Он тебя не оставит.

Так и случилось. Учеба у Жанни заладилась, да так, что через три года Жеан Майл поступил в Хирургический институт и стал одним из десяти ежегодных Императорских стипендиатов, – суммы хватало и на оплату учебы, и на приемлемую жизнь.

Едва молодой хирург занялся практикой, как произошло событие, позже названное великим русским ученым «эпидемией травматизма» – началась Леонистская война *. Жеан Майл и несколько его друзей на средства ордена Хеаниток создали передвижной лазарет, после чего направились в самый центр практики. Конные отряды конфликтующих сторон редко обременяли себя госпиталями, поэтому тяжелораненые зачастую были предоставлены милосердию или победителей, или местных жителей. Попадание в лазарет Майла становилось для них единственным шансом.

Во второй четверти XIX века во все медицинские учебники Хишарты вошла фраза, сказанная Жеаном Майлом в ответ на вопрос командира партизанского отряда, – «какого цвета твои раненые?». Ответ был таков: «Раненые бывают лишь двух цветов: белого, если их перебинтовали профессионально, и бело-красного, если бинтовали неумело или не хватило бинта». По одной версии вопрошавший вояка был либералом, по второй – консерватором, поэтому сама по себе фраза – видимо, апокриф.

После войны д-р Майл с успехом защитил диссертацию на основе полевого материала и весьма скоро стал одним из самых популярных врачей в Чалько, а позже – ректором Хирургического института. Его день делился на три отрезка: прием платежеспособных больных, работа в «нищей» палате и научные изыскания. Последние из них возвели профессора в дворянское сословие.

Некоторые труды Жеана ла Майла вышли едва ли не одновременно с трудами Луи Пастера, если не раньше. Великий француз даже обеспокоился, – не будет ли обвинен в плагиате, но получил ответ. «Месье Пастер, – писал ла Майл, – я никогда не сомневался в том, что если до чего-то одновременно додумаются в Париже и Чалько, приоритет останется за Парижем. Не волнуйтесь, результаты нашей работы важнее наших имен».

Со временем профессор ла Майл оброс множеством легенд и анекдотов. Из его высказываний о Дарвине, пожалуй, достоверно лишь то, что каждое упоминание о нем он сопровождал репликой: «это лишь теория».

Недостоверным выглядит и происшествие с Анни Эйлори, воспользовавшейся правом для девушек посещать хирургические курсы и при этом собиравшей деньги для боевой организации Международного анархического синдиката. Узнавший об этом профессор ла Майл, разрешил Анни остаться на курсах после продолжительного вечернего разговора в собственном кабинете. Увы, профессорские кабинеты не обладают звукоизоляцией кабинетов школьных директоров, поэтому о некоторых подробностях визита Анни сама рассказала подругам, ожидавшим ее в коридоре пустого этажа. Чтобы не подумали чего хуже.

– Да, разрешил остаться на курсах, но при двух условия: если брошу заниматься чепухой, и если… ну, если он меня прямо здесь… Ну… (покраснела как томат, но не отступать же, раз начала) выпорет поясом. Я согласилась. Ой, мужской пояс это так больно! Я сдержаться не смогла, вот вы и услышали.

А поскольку болтали в комнатушке у подружки, Анни задрала юбочку и немного секунд поохав, девушки согласились: да, такое любая бы не выдержала без слез и крика.

– Я плакала и ему говорила: лано профессор, а если бы вас вот тааааак? А он улыбнулся в усы, как бывает, и ответил: «я потому и профессор, что меня однажды вот таааак».

Со временем все чаще стали раздаваться голоса, что прославленный профессор ла Майл впадает в старческий маразм. Чем иначе объяснить его интервью данное «Глашатаю», в котором его попросили прокомментировать недавнюю новость об отлучении русского писателя графа Толстого, на что ла Майл ответил: «нападками на веру и науку, Толстой уже давно отлучил себя не только от церкви Христовой, но всех порядочных людей». И лишь наиболее честная часть общественности искренне недоумевала: почему профессору, впавшему в столь очевидное слабоумие, позволяют делать три операции в день, да к тому же такие операции, что не всегда берутся и его коллеги помоложе.

Примечания

табачные клоуны – в ХІХ веке бранное название солдат пехотных полков по цвету их мундиров;

…не только с племянницей, но и с невесткой… – молва не без причин обвиняла развратного императора Юлиана IV (1833-1860) в сожительстве со своей невесткой Марией-Максимилианой Тосканской, женой наследного принца Костанция и матерью будущего императора Иосифа III, – впрочем, круг претендентов на отцовство последнего и без того не мал. В свою очередь, подозрения племянницы императора Франциски в связи с дядей не имеют под собой основания – она, вне всякого сомнения, изменяла своему мужу, Мигелю Португальскому, однако список ее любовников хорошо изучен историками и литературоведами благодаря наличию в нем гения хишартской литературы Л.-Л.Кайо, который в молодости некоторое время пользовался фавором принцессы;

глобеш – хишартская разновидность крокета;

Леонистская война – длившаяся в 1866-1870 гг. война между сторонниками малолетнего Иосифа III и претендента на престол Леона, герцога Тамерского (леонистами); окончилась победой первых. Во время Гражданской войны 1909-1913 гг. “леонистами” часто называли монархистов вообще, хотя сторонники “молодого претендента” Генриха-Леона, внука вышеупомянутого, составляли лишь часть противников республики, т.н. «желтых».

 

IV. Отрава

Она не ожидала, что выйти из квартиры будет так трудно. Все эти полтора года, прожитые в Чалько, квартирка – половина перегороженной мансарды под крышей старинного здания в Конюшенном переулке, напоминала Летеции купе Теханского экспресса, доставившего ее в столицу. Такая же теснота, такая же второклассная меблировка, только вместо поездной тряски и качания ропот и возня голубей под крышей.

Сколько раз Летеция думала: еще один перевод из дома и надо будет опять посмотреть объявления или расспросить подруг и переселиться из Верхнего города, пусть, не в Магдалинский квартал, но хотя бы в тихие Катарины, или к Яблочному рынку – всяко ближе к Университету. Это, знаете ли, только родителям да школьным подружкам хорошо писать: приехала в Чалько и поселилась в Конюшенном переулке, возле Бронзового замка, в древнем сердце города.

Но, так и не переехала. И не потому, что переселение увеличило бы ее расходы на пятьдесят тайлов в месяц.

До весны было не до того, а весной появился Эдгар. Летка помнила искорку восхищения в его синих глазах, когда она сказала ему: живу на Верхах, в Конюшенном переулке. И пусть, дом оказался всего лишь XVIII, а не XVI века, как надеялся Эдгар, она так и не решилась оскорбить его новостью: я вот, знаешь, вчера переехала в Катарины, в новую мебеляшку, там даже электричество есть.

Она так и не бросила свою голубиную каморку, где не то чтобы электричества, не было и водопровода. И теперь мансарда пыталась вознаградить ее за верность – не отпускала, предчувствуя, ради чего уходит жилица в декабрьскую дождливую темноту.

Вроде бы все сделано. Пол выметен и вымыт, все протерто и расставлено. Возможно, прощальная уборка будет упомянута в полицейском протоколе. Записка для хозяйки – тети Эрлины, плата до конца месяца с небольшим вознаграждением и письмо родителям. Пусть его отошлет тетя Эрлина. Ни крошки еды, – зачем той же тете Эрлине ломать голову, – куда девать печенье или цукаты, оставшиеся от квартирантки? Кусок сыра аккуратно закреплен на выбившейся шляпке ржавого гвоздя на рассохшемся карнизе: когда кончится дождь, до него непременно доберется Капитан – галантный котище, не раз вежливо будивший ее скрёбом когтей о стекло.

Все равно, надо еще раз обернуться и оглядеться. Снять со стены фотографию факультетских подружек: Беллы, Лизы, Анни. Они, конечно, все узнают, но если фотографию увидит полиция, их имена могут попасть в протокол… зачем?

Все. Войдя в комнатушку, хозяйку увидит ее такой же, какой и сдала. Только на стене – грифельный портрет Эдгара.

Он должен остаться здесь, обязательным дополнением к записке, которую найдут в ее кармане. А пока, пусть эту ночь Эдгар проведет в этой комнате один, взирая со стены на покинутое жилище. Пусть думает о своей Летке, которой он сначала подарил Чалько. А потом отнял.

И теперь должен отнять ее жизнь.

* * *

Они встретились в апреле, восемь месяцев назад. Слово «познакомились» не подходило, – со стихами Эдгара ла Арлайна Летка познакомилась еще в гимназии. Наверное, переписала в тетрадь не меньше половины сонетов из «Лунного блокнота». А еще однажды прыщеватый Пал, сын судьи дистрикта, смущенно улыбаясь, вручил ей букет белых гвоздик, к которому была приколота глянцевая открытка со стихотворным посвящением. Летеция прочла, нахмурилась, потом рассмеялась: судейский сынок зря гордится, что его папаша выписывает все столичные газеты, включая «Gazetta literaturae». Пусть она и не читала последний номер, но стих ла Арлайна вычислила по рифмам и посоветовала сыну слуги Закона не заниматься кражами, даже литературными.

Уже в Чалько, на второй год университетской учебы, просматривая в кофейне ту же самую «Gazetta literaturae», Летка обнаружила традиционный весенний конкурс сонетов, нередко именуемых поэтической лотереей. Десять членов «Клуба Пегаса» – поэтов, безоговорочно обосновавшихся на Парнасе Хишарты, публиковали первый катрен нового сонета (естественно, анонимно), предоставляя своим почитателям дописать второй катрен и оба терцета. В течение месяца подписчики газеты, обладавшие поэтическим даром, или, хотя бы искусством читать стихи, оценивали присланные любительские сонеты. И наконец, майским днем, в одном из лучших залов Чалько, арендованных «Клубом Пегаса», происходило награждение победителя. Награду вручали трое поэтов, чьи сонеты получили наиболее достойное завершение по мнению читателей.

Летеция проглядела предложенные обрубки стихов, и большинство тем показалось ей банальными. Лишь одна строчка катрена: «Москит под вечер залетел в мою каморку» заняло её, не в последнюю очередь из-за такой же проблемы в собственной жизни; иногда ей даже хотелось запустить в мансарду воробьев – пусть склюют насекомых. Анонимный поэт явно шутил, Летка тоже решила пошутить, собрала сонет за четверть часа, позже, два часа шлифовала и отправила в редакцию под именем «Горлинка».

Недели через три, в той же кофейне, она обнаружила свежий номер той же Lireraturae. Награждение победителей назначалось на ближайшую субботу в парадном зале дворца маркиза Беретти – неудачного поэта, но талантливого и роскошного мецената.

Двести любителей поэзии, рассевшись в старинных креслах, глядели на золотой шатер, в котором скрывались трое поэтов, вдохновившие читателей газеты на самые достойные продолжения. В полной тишине прозвучал настоящий рыцарский рог и смущенная лана возраста раннего вдовства под псевдонимом «Черная роза» вышла на сцену, а навстречу ей, из шатра вышел пожилой мэтр Флориан ла Аржелле, славный двенадцать поэмами, но еще больше тем, что был свидетелем первых поэтических опытов Ларса-Леона Кайо. Именно это породило анонимную и не слишком дружественную эпиграмму:

О ла Аржелле! Выдержан твой слог,
А скромность – главное твоё богатство,
Ты Кайо превзойти и не пытался,
Но пережить его – успешно смог!

По сцене патриарх передвигался не торопясь, опираясь на мальчика лет двенадцати, – верно, правнука. Поцеловал лану-лауреатку, – Летеция вспомнила злую строчку Кайо «и мощи, иногда, лобзают сами».

Рог прозвучал во второй раз. На сцену вышел пожилой господин, занявший второе место, под псевдонимом «Вернувшийся Орфей». Именитым соавтором Орфея оказался Андре Хентеш, поэт, лет на пятнадцать моложе ла Аржалле, своей плодовитостью превзошедшей предшественника, и Кайо вместе взятых. Сын камнетёса, Хентеш иногда именовался недоброжелателями «Кайо для бедных», многие знали эпиграмму: «Как жаль, что твой отец не ювелир», но в эти годы превозноситься происхождением было дурным тоном, и Хентеш тоже считался гордостью хишартской словесности. Под аплодисменты зала, он обнял читателя крепкими лапами вечного подмастерья.

Летеции стало скучно. Сейчас объявят ее (интересно, какое же место ей выпало?) и ее обнимет очередной экспонат Музея национальной поэзии. Она даже проверила – на месте ли платочек – вытереть щеку после поцелуя и смахнуть с плеч старческую крошку.

Между тем, рог взревел в третий раз. Со сцены прочли сонет про москита в каморке поэта. Отзвучали последние строчки:

И я нечаянно прихлопнул музу,

Стремясь убить назойливую тварь.

Летка еще не дошла до сцены, как полог золотого шатра поднялся и под ураганные аплодисменты (впрочем, кое-кто шикал и свистел) навстречу ей шагнул Эдгар ла Арлайн – король сегодняшней славы. Ла Аржелле и Хентеш – достойные жрецы храма Поэзии, с уважительными улыбками, встречали Поэтического бога. А он – высокий, голубоглазый, с волосами до плеч, шел навстречу Летке, и ей казалось, что это встает солнце. Только для нее одной.

Солнце подошло, блеснуло ей в глаза лазурными лучами и тихо сказало: «больше всего я боялся, что на твоем месте окажется почтенная лана, обручившаяся еще до коронации императора Иосифа».

Самое правильное и естественное, было бы зардеться и прошептать: «я угадала Ваш сонет по первой строчке и рада долгожданной встрече». Но, Летка, неожиданно для себя ответила:

– И я боялась, что мне придется лобызаться с ветераном Леонистской войны.

Солнце блеснуло утренним смехом. И поцеловало Летецию в губы.

Новый гром аплодисментов чуть не заглушил слова Эдгара.

– Горлинка, нам стоит улететь под шумок. Согласна?

…Им удалось улизнуть через полчаса, под гром духового оркестра. Летка действительно не чуяла земли под ногами, а также не слышала свои слова – разве можно требовать от сна памятной ясности? Запомнила лишь, что больше отвечала на его вопросы, причем обычно – «да».

Они долетели до Старого порта и зашли в “Пилчард-отель”, основанный обосновавшимся в Чалько отставным английским боцманом и названный в честь его прежнего корабля. Обычными постояльцами «Пилчарда» были соотечественники моряка, приплывшие в столицу Хишарты. Летка, впервые увидевшая ванную комнату с электрическом лампой, подумала, что в таком номере живут лишь коммивояжеры, финансовый интерес которых – суммы не меньше четырех нулей.

Это, была, пожалуй, ее единственная ясная мысль; так птица, заблудившись в облаке, иногда видит землю в разрыве белой пены. Потом облако опять затянуло.

Эдгар ей задал последний вопрос в этот вечер, она опять прошептала «да», и он закрыл портьеры, отчего в номере стало темно…

* * *

Если дом не хотел отпускать Летецию, то улица отказалась принимать. Вместо привычной декабрьской мороси на нее обрушилась стена дождя. Только вот прекращаться он и не собирался.

Летка шла узкими, бесфонарными переулками, а вода неслась вдогонку, впереди и плескалась под ногами. Тот, кто чинил улицы, оставил неизменными древние стоки-канавки, но, казалось, поток давно переполнил их, превратив мостовую в единый, стремящийся вниз ручей. «И я тоже не иду, меня сносит течением», – подумала Летка…

ИИИРРРРРРРЗЗЗЗЗЗЗЗННННИИИИИРРРРР!!!!

Она едва успела остановиться. Трамвай, вылетевший из-за поворота, в облаке сверкающих брызг, злобно проскрежетал и прозвенел перед ней, унося за угол свой мчащийся свет. Летка запомнила возмущенно-счастливое лицо усатого вожатого, будто кричащего сквозь стекло: эх, дамочка, повезло нам обоим, не попали в утреннюю газету. Если туда стремишься, любезная лане, пожалуйста, только, обойдись без моего трамвая!

Летка вспомнила книгу северо-американского писателя, в которой волчий щенок, испугавшийся в детстве рыси, уже попав в город, думал, что визжащий трамвай – тоже огромная рысь. Может быть ей не нужно никуда идти, а погибнуть в когтях хищника? Немного ожидания в темноте, новое визжащее электрическое облако и главное сделать шаг вперед….

Но Летка также вспомнила хроники городских происшествий, – трамвай убивает не всегда. К тому же, записка в кармане (не промокла ли?). В ней говорилось про выпитую чашу. Поймет ли он, когда записку опубликует газета, что трамвай стал ее чашей, а не случайным виновником заурядного происшествия.

А если бумажку зальет кровь? Нет, пусть будет, как задумано!

Встреча с трамваем означало, что она дошла до границы Верхнего города и скоро выйдет на одну из площадей. В первые дни столичной жизни она любила такие прогулки-лотереи, когда спуск по почти незнакомым улицам, неизменно приводил ее на площадь, и можно было заранее гадать, на какую: Терсо, Сан-Микель, или, даже, Карусельную, для этого нужно проплутать еще.

Сегодня она вышла на Карусельную площадь, – издали блеснул бронзовый маршал Реншальд ла Керти. Летеция чуть не улыбнулась ему, как старому знакомому, но чуть не поперхнулась от боли, вспомнив Эдгара.

* * *

– Ла Керти стал маршалом только из-за своей фамилии, – убежденно говорил Эдгар. – В то время мир был устроен куда разумнее: маршалами командовали военные министры, военными министрами – императоры, императорами – фаворитки, а фавориткы – всегда слушались придворных поэтов. Ла Керти прекрасно рифмуется, вспомни хрестоматию и подходит для любого размера стиха. Поэтому-то мэтры баллад и сонетов продвигали именно его, а Ренши ничего не оставалось, как побеждать врагов и поддерживать репутацию «меча народа», обронзовевшую через три столетия.

Эдгар был уверен, что поэты не раз правили миром («иначе, кто бы додумался возвести семь чудес света»), а в будущем, когда народы устанут от обыденной скучной политики, с президентами, премьерами и двумя представительными палатами, власть будет отдана поэтам.

– Предвыборные митинги, на которых либералы бьют монархистов, а потом тех и других бьют социалисты, – тоскливая мерзость, обреченная на упразднение. Мы непременно доживем до Золотого века, когда за власть будут бороться гекзаметристы и терцеонисты – любители сонетов.

– А какова судьба побежденных? – улыбалась Летка.

– О, самая печальная, – без улыбки отвечал Эдгар. – Бездарные покушения на захват поэтической власти должны караться столь же строго, как вызов сатира Марсия Аполлону. Публичное сдирание кожи с графомана, – многогранно полезное зрелище, потакающее простонародным пристрастиям, и при этом, как улучшающее литературный вкус, так и общественные нравы.

Летеция никогда не пыталась понять, когда Эдгар шутит, а когда – полностью серьезен. Ведь он со своими друзьями из «Союза неподражаемых» действительно зарядили вхолостую мортиру возле Арсенала, чтобы приветствовать салютом Д’Аннунцио, прибывшего в Чалько, чуть-чуть напугав итальянского мэтра и смутив столичных жителей: «Возле Рыбного рынка начали строить баррикады, решили, что восстали монархисты». Не раз встречая настенную надпись «Либералов на фонарь!», Эдгар вынимал мел, носимый в замшевом футляре, и заменял либералов на графоманов.

Они встречались и гуляли по Чалько почти каждый день. Иной раз, Летке казалось, что финал встречи – в номере гостиницы, причем, снятом наобум, лишь ноги устанут, был не самым главным для Эдгара и даже их первый вечер в Старом порту стал некоей неизбежной условностью, едва ли не дополнением к Конкурсу сонетов. Эдгару ла Арлайну важнее были сами прогулки и внимательная собеседница, способная идти рядом, не отставая, и, конечно же, слушая, слушая, слушая.

Летка не раз мысленно благодарила отца за частые горные прогулки. Искусство странствий по холмам оказалось незаменимым в Чалько. Вряд ли все уроженцы столицы прошли за всю жизнь столько улиц, сколько она за эти семь месяцев.

Иногда они нарочно врывались в людскую толчею рынков и центральных улиц («ощутим себя Людьми Толпы, как говорил мой американский тезка»), чтобы внезапно свернуть под арку, а оттуда – в проулок, где полное безлюдье. Иногда в таком проулке Эдгар приводил ее в грокерию, – «настоящую грокерию, где гроку пьют неразбавленной», а иногда – в маленький отель. Портье клал в карман лишний тайл, чтобы вписать в книгу постояльцев, имена на свой выбор, а они, с ключом от номера, быстро поднимались винтовой лестницей…

* * *

Вот здесь, на углу Карусельной площади и улице Святого Семейства, они не раз пили крюшон. Ради этого, Эдгар был готов превратить их маршрут едва ли не в восьмерку и каждый раз говорил: «вдруг, сегодня мы выпьем крюшон в последний раз?». Крюшонщик – седой дед, едва ли не ровесник Флориана ла Аржелле, с таким же старым мулом, действительно, постоянно жаловался, что крюшон, настоящий хишартский крюшон, на улице пьют только те, кто читал о нем в старых книгах, большинство же утоляет жажду лимонадом и оранжадом, а крюшон считает напитком французской знати.

На перекрестке Святого Семейства и улицы Цветочниц, возле поставленного в прошлом году памятника «Майским павшим», Эдгар не раз напоминал Летеции о недавнем ностальгическом разочаровании:

– Второго июля пришел пораньше к дворцу, ожидал серьезной бучи, как в 49-м году: картечь, баррикады, атаки кавалерийскими колоннами в узких улицах. И какое разочарование! Мне хватило одного взгляда на солдат в шеренгах, чтобы понять, – никто сегодня стрелять не будет. В задних рядах курили, и я понял, – революция уже произошла.

А в Медном переулке стояли кирасиры. Вот они не курили. Кони держали строй лучше пехоты. Пики с флажками в ряд, стальная стена… и она так и осталась на месте. Если бы я был полковником, обязательно протрубил бы атаку. Ведь это была бы последняя атака тяжелой кавалерии в истории Хишарты. Я бы сам согласился попасть под палаш, лишь бы увидеть, как республиканский сброд помчится к трамваям, на которых приехал. Эту псевдореволюцию, по праву стоило бы назвать не Июльской, а Трамвайной: господа-революционеры пожалели своих ног и приехали на площадь своей славы за четыре сентино.

Летка возражала: если бы твоя мечта сбылась, мы могли бы и не встретиться. Эдгар отвечал, что смерть от меча – самая благородная смерть для поэта, и единственное пятно в биографии Байрона, то, что он встретил губительную лихорадку раньше турецкого ятагана.

Особо острое презрение Эдгара вызывал президент, – о нем он не мог говорить без убийственного сарказма.

– Нет, нет и нет! – восклицал он, – я решительно отвергаю даже мысль о том, что дедом этой инфузории был его собственный прадед! Эта жалкая легенда придумана самими же монархистами в оправдание явной бастардности Иосифа Третьего – пусть не сын своего отца, но все же Элаид по крови. Я допускаю, что тосканка грела постель своему похотливому свекру, но понесла не от него, а от какого-то конюха или лакея. Только этим я могу объяснить невероятное, почти космическое убожество ее внука, – быть властелином древнейшей империи, наследником героев, святых и чудовищ, и добровольно превратиться в позорного клоуна на подмостках дешевого цирка! Меня глубоко оскорбляют его буржуазные усики и пошлый цилиндр – милостью учредительного собрания его высочество принц-президент республики! Какой позор! Когда, наконец, введут единицу пошлости,ее несомненно назовут «микрогабриэлем» *!

И ла Арлайн затягивался душистой сигарой – настоящим текрурским “шавахеро”.

* * *

Эдгар не боялся кирасирского палаша, но, как поначалу казалось Летке, встрече с ее родителями он боялся. Она несколько раз предлагала ему поезду в Техану и, не жалея усилий, расписывала прием в родном доме, с балкона которого даже в пасмурную погоду отчетливо виден Южный хребет, прогулки по холмам, среди овечьих стад, знакомые с детства ручьи и рощицы, «которые я хочу подарить тебе».

– Да, конечно, это очень мило, – рассеяно говорил он и быстро возвращался к другой теме. Летеция скоро поняла, что «очень мило» для него – синоним «пошло». И прекратила попытки.

Иногда она пробовала написать стихами сценарий их свадьбы, если же удастся – закольцевать его в венок сонетов. Но, каждый раз она предвосхищала его отзыв: «это очень мило». И оставила попытки…

Их лето выдалось удивительно сухим: облака и тучки, иногда появлявшиеся над Чалько, растворялись, уносились, а, может, и собирались в невидимом резервуаре. Год и вправду был аномальным. – на юге муссон не поднялся выше широты Зеленой реки, в Рэншае от засухи не зацвел летний кофе – цены на него, как водится, подскочили сразу. Резервуар прорвало в октябре, когда на месяц раньше обычного хлынули дожди, такие же плотные, как сейчас, только более теплые.

И сразу же встречи сократились. Иногда они сидели в кофейнях, прихлебывая подорожавший кофе разбавленный грокой и Летка то и дело выходила за порог, ощущая струи на лице и с надеждой вглядывалась в небо – пусть нет солнца, но хотя бы прекратится ненадолго. Ей казалось, один солнечный день вернет им лето, и они опять пройдут по исхоженным камням, от Старого порта, до Терсо или от Верхнего дворца, до границы Катаринского квартала.

Но солнце не выходило, и скоро Летка заметила, что все дольше и дольше сидит в кофейне одна. Нет, они встречались по-прежнему, просто Эдгар приходил на встречу все позже и позже, а уходить начал раньше и несколько раз даже не провожал ее, но отправлял в наемном фаэтоне. Их встречи уже не заканчивались в номерах.

Летеция предложила не ждать, когда выглянет солнце, а поехать за ним вдогонку – на юг, в Текрур. Эдгар поначалу поддержал идею, а потом, казалось, забыл и удивлялся, когда она напоминала.

Потом… Потом было так просто и обычно, как часто пишут в книгах. Мелкие приметы – незнакомый аромат его пиджака (Летка сколько раз убеждалась, что она сама так и не научилась подбирать духи). Внезапные прощания после взгляда на часы. Никаких разговоров о «погоне за солнцем». И «сонет златовласке», прочитанной Леткой в свежем номере «Gazettа literaturаe». Волосы Летки были черные…

Долгий разговор – как будто в насмешку солнце наконец-то вырвалось из-за декабрьских туч. Эдгар уже не злился и не обижался, а шутил и говорил Летке комплимент за комплиментом, – я тебя не забуду, ты была моей музой этим летом. «А осенью – прихлопнул?». «Но это же твоя строчка, ха-ха». Эдгар ни разу не сказал ей: «очень мило», он только ласково и шутливо умолял не портить летнюю сказку.

– Но я ведь бросила университет, – сказала Летеция.

– Разве ты не хотела сама съездить домой? – ответил Эдгар.

– Да, хотела, – растерянно ответила она. И бросила поддерживать разговор, который длился уже третий час.

Прощались они долго. «Я не хочу запомнить тебя плачущей», – раздраженно и растерянно говорил Эдгар, умевшие отличать деланные слезы от подлинных. Она услышала просьбу, постаралась сдержаться, но его в последний раз так и не разглядела. Что может увидеть человек, потерявший все?

А на другой день, дождь принялся с удвоенной силой. Он и помог Летеции принять решение.

* * *

Эдгар ла Арлайн прихлопнул свою музу. Летеция Хентера была обязана помочь ему – довести начатое до логического финала.

Возможно, настырные газетчики, подкупив полицейского или хозяйку, добудут фотографию из ее квартиры и опубликуют ее, как иллюстрацию расширенной заметки в вечернем выпуске (Летка была уверена, что сообщение о смерти «неизвестной девушки» успеет попасть в утренние газеты). Тогда у него не будет выбора, – Эдгар запомнит ее такой, как она выйдет тиражом в шестьдесят тысяч номеров. Если, конечно, поэтическое любопытство не приведет его в морг.

Ну, а если этого не случится, у него будет выбор. Пусть запомнит ее такой, какой она была в тот прощальный вечер. Или, в душный августовский вечер, когда они шли по пыльным, опустелым улицам, ожидая так и не начавшейся грозы. Или недолгой июньской ночью, когда они шатались по галечному пляжу, выйдя к рассвету в предместье, где и сам Эдгар несориентировался и долго еще проплутали в узких улочках, под собачий концерт и удивленное шевеление в домах. Или, как тогда, в мае, в Старом порту, когда она со светящимся от удивления и восторга лицом, мчалась с ним, еще не зная, куда он ее ведет.

От такого выбора, предложенного себе самой, Летка разрыдалась. Ей было жалко весь мир, который она больше не увидит, жалко родителей, жалко себя, даже жалко Эдгара.

Последняя мысль остановила слезы. Нет, он получит по заслугам! Пусть он удивленно уставится в газету, под еще более удивленным взглядом своей Златовласки. «Так значит, эти слова ты говорил кое-кому еще до меня? Так значит прав несчастный англичанин Уайльд – каждый убивает свою любовь? Только кое-кого за это вешают, а кое-кто вздыхает и заводит новую зазнобу?».

И она бросит Эдгара. А он придет на ее могилу пасмурным зимним вечером, постоит возле скромного камня (знать бы, на каком кладбище?) и побредет домой, а в его сердце начнет вызревать сборник сонетов: «К ушедшей в декабре».

Глаза Летки высохли совсем. Она поняла, какую роль отвел ей Рок в истории поэзии Хишарты. Она станет для Эдгара ла Арлайна тем же, что была Беатриче для Данте, тем же, что прекрасная (но, вероятно, придуманная) Аннабель-Ли для другого Эдгара, с которым он так любил себя сравнивать. Он приговорил ее к разлуке, а она, неожиданно для него, усилит эту разлуку, и уже сама приговорит его стать ее посмертным трубадуром. Вот так!

Дождь, кстати, перестал. Луна осторожно перебиралась между обрывками туч, пытаясь понять, что происходит внизу. Летеция шагала, не обращая внимания на лужи: она поняла свою роль в поэзии Хишарты.

Оставался только один вопрос, но и на него ответ уже был. С пистолетом она решила не связываться, бритва или нож пугали тоже, она сомневалось, что ей хватит решительности Лукреции или Джульетты. Петля представлялась не столько страшной, сколько мерзостной; были памятны бабушкины рассказы, как на окраине их городка леонисты вздернули троих “фармазонов” и, уезжая, запретили снимать.

Оставалось Лекарство Последнего Сна – она не хотела даже в мыслях говорить слово «яд». Один глоток и она устремится в черную пропасть Молчания, а он следом за ней, в пропасть вечной Печали.

Летка знала, куда держит путь. Не так давно Эдгар, просматривавший все городские газеты, рассказал ей о любопытном судебном процессе, возбужденном Фармакологическим комитетом Чалько против аптеки, более трехсот лет торговавшей попутными товарами и пожелавшей сохранить это право даже после того, как республика отменила все имперские привилегии. Эдгару запомнились слова аптекаря сказанные на суде: «господа, надеюсь, вы не считаете, что вместе с короной должны быть упразднены благодарность и справедливость?». Судьи посовещались и разрешили сохранить аптеке прежний ассортимент.

Она шла берегом канала, вспоминая стих современного русского поэта, недавно опубликованный в вольном переводе. Фамилия поэта, в отличие от большинства русских фамилий, была проста и легка, но сейчас она не могла вспомнить даже ее.

Улица. Ночь. Аптека. Фонарь,
Свет, лишенный смысла и яркости,
Ты проживешь еще четверть века,
Но не найдешь выхода.
Когда ты умрешь, жизнь повторится,
И ты не увидишь ничего нового:
Холодный блеск ночного канала,
Улица, аптека и тот же тусклый фонарь.

  Все так и было. Берег канала. Впереди – Фонарный мост, освещенный четырьмя современными электрическими фонарями и одним старинным, едва ли не времен императрицы Ильрики – не помнила. Былую политическую славу фонаря, подтверждала надпись, нанесенная масляной краской и потому еще не сведенная: «Для монархистов!». Сразу за фонарем была та самая аптека.

На секунду Летку обуял тоскливый страх: может она закрыта, и что тогда? Искать другую, купить уксусную эссенцию? Но, за шторами светился огонек, а дверь была открыта.

Летецию поразил больше всего и не звонкий колокольчик, и даже не крепкий и пряный коктейль запахов, меньше всего напоминавший аптеку. После канала, действительно блестевшего холодным лунным блеском, после мокрых камней, лужиц, запоздалых ручейков, капающих ветвей и промокших стен, Фонарная аптека была островком тепла и сухости. Казалось, распахни ее двери и не темная влага ворвется в лавку, но теплый дух, вобравший ароматы пустынь и далеких жарких островов, вылетит наружу, иссушая окрестные вымокшие камни и влажный воздух.

– Что вам угодно, уважаемая ланчи?

Несмотря на рассказ Эдгара о выигранном судебном процессе, Летеция считала, что и в этой аптеке ее встретит старый сморчок, в нестиранном белом халате и руками со следами пятен от своих лекарств. Она уже была готова, что именно такой карлик станет ее палачом, протянув своей сморщенной рукой Лекарство Последнего Сна.

Но, говоря по сказочному, перед ней был великан. Могучий, высокий, почти не согнутый годами старик, с маленькой, но пышной седой бородой. Понятно, что этот старец защитил себя в суде лучше нанятого адвоката.

Что же. Пусть этот великан и станет ее палачом.

– Лано аптекарь, – произнесла Летка заученную фразу, – мне срочно нужен стрихнин, у меня умирает любимый пес (сразу же придумала породу) – фокстерьер. Мой друг, студент-медик, сказал, что каждый час для него мучителен, но у него нет яда и он послал меня в аптеку. Прошу вас, продайте дозу, от которой он не будет мучиться.

И взглянула в глаза аптекарю так, как не раз глядела в глаза профессорам, когда еще училась.

Мгновенно ожили дни, когда в ее жизни был не только Эдгар. Но Летка отбросила воспоминания. Ведь она пришла сюда умереть.

– Все же, чем болен несчастный песик? – недоверчиво спросил аптекарь.

– Если бы я сама знала! – чуть не всплеснула руками Летка, – Эдгар (другого имени на языке не нашлось), осматривая его сыпал латинскими фразами, непонятными мне как… как эта фраза на стене, – кроме фразы, кстати, на стене был бич, слегка смутивший Летку. Кроме того, она, чуть не печально усмехнулась: сколько надо уверток, чтобы выпросить собственную смерть!

– Какой непростой случай, – неторопливо сказал аптекарь, явно о чем-то думая. – Лучше бы, сюда пришел ваш друг, а еще лучше, он набрался бы решимости разбудить ветеринара или за небольшие деньги пригласил полицейского. Недавно им выдали револьверы…

– Нет, нет, – сказала Летка, будто испугавшись возможному выстрелу в своей квартире, – он говорил именно про яд.

На лице аптекаря мелькнула то ли гримаса, то ли насмешка, то ли догадка.

– Впрочем, помочь могу и я. У меня нет стрихнина, но есть другие средства – если юная ланчи не понимает латынь, термины не помогут. Я могу дать сонные капли, которые надо влить песику в пасть и он уснет крепким сном. Подождав четверть часа, вы сделаете ему инъекцию и еще через пятнадцать минут он уснет навсегда. Но живому организму эта инъекция принесет, воистину, адские страдания; пес… или человек, будет метаться по дому, искать воду, чтобы утолить чудовищную жажду и жар. И если он напьется, то агония растянется на много часов.

Летка вздрогнула. Мучений она боялась, а вариант со снотворным не годился: кто же сделает ей инъекцию? Оставалось, взять быка за рога.

– Лано аптекарь, – сказала она, уже не отводя глаз и протягивая ему сохранившуюся еще со дня приезда, чуть смятую и потертую купюру в сто тайлов, – мне нужен яд. Если вы откажитесь, я пойду в другую аптеку, а получив отказа – в третью, но рано или поздно получу, то, что мне нужно. Я не хочу шляться по ночному города и прошу вас продать мне яд.

Она ждала удивления, вопросов, уговоров, но старый аптекарь остался спокоен.

– Это очень серьезная просьба, – отчетливо сказал он, – я приму решение, если получу серьезный и честный ответ: яд именно для вас?

Летка на секунду опешила, но тут же все поняла. Самоубийца вряд ли оставит в посмертной записке адрес места, где ему любезно помогли с Лекарством Последнего Сна, а вот арестованному отравителю нет резона запираться и хранить такую тайну.

– Да, – тихо, но четко произнесла она, – надеясь, что заплаканные глаза помогут с ответом, – это… это именно для меня.

Аптекарь кивнул – ответ принят и зачтен. Он сделал шаг назад и что-то пробормотал.

«Молится, – поняла Летка, – лицемер. Или, настоящий палач, перед тем, как взять меч, читает молитву».

Пожалуй, было именно так. Аптекарь взглянул на посетительницу и сказал ей сухо и отстраненно, без прежней приветливости.

– Вам не нужно никуда идти. Подождите, сядьте на лавку, и я дам вам то, что вам необходимо.

«Он, как и я, не решается назвать яд – ядом, – поняла Летка. – А почему же подождать? Верно, нужно найти яд, вряд ли он хранится прямо на полке, среди аспирина и лакрицы».

Аптекарь отсутствовал долго, Летеция даже подумала, что он поспешил в полицию, или за врачом, но решила, что бояться нечего. И в присутствии хозяина слово «самоубийство» не произнесено; тем более, она не скажет его стражу порядка.

Лавочник вернулся один. Он подошел к Летеции и спросил.

– Вы не передумали? Вам по-прежнему нужен яд для себя.

Летка не передумала, но смогла всего лишь кивнуть.

– Тогда моя совесть чиста. Хуже не будет, – непонятно к чему сказал он, – пошли.

Летка не успела удивиться, как он, не дожидаясь ее реакции, поднял ее и положил на лавку, аккуратно, но решительно. Девушка поняла, что происходит, лишь когда лежала лицом вниз, а великан-аптекарь, вытянув ее руки, ловко связывал. Потом, легко преодолев сопротивление, проделал ту же операцию с ногами. Затем, привязал к лавке и ноги, и руки, и даже притянул веревкой туловище – слегка дыхание перехватило.

«Подлец, вот, что он затеял, – в ужасе подумала Летка, – если девушка собралась умирать, значит, перед ней можно перед смертью надругаться!».

Кричать? Но как она объяснит полиции свой визит. Ведь ей не хватит наглости заявить под присягой, что она пришла сюда за лакрицей?

– Кричать не надо, – сказал аптекарь («он еще и колдун?»). – Дом наш, семейный, а два соседних дома сейчас без жильцов и даже нет сторожей. Поберегите голосок, пригодится.

«Да после такой мерзости, после такого бесчестья, я смогу утопиться не то, чтобы в канале – в выгребной яме. Не то, чтобы выпить уксус – волью себе в горло кипящее масло», – с гнетущим ужасом думала Летка. Ее посетила еще более страшная мысль: а ведь теперь, если злодеяние совершенное похотливым козлом раскроется, ее будущее самоубийство будет списано именно на это омерзительное бесчестье. И ветреный циник Эдгар ла Арлайн вместо того, чтобы всю жизнь истязать свою душу неизбывной виной, найдет понятное оправдание: мало ли какая дурь принесла брошенную любовницу в подозрительную аптеку, а тут еще и вмешался Рок… Не будет ни сонетов, ни стансов «К ушедшей в декабре».

Однако страх не мог полностью заглушить удивление: почему же старый развратник положил ее на живот? И тут она увидела в руках великана длинный веник. Аптекарь отделил три прута и свистнул ими в воздухе. Покачал головой, взял нож, что-то срезал.

– Хоть и темно, а выбрал как надо, – самодовольно сказал старик. – В самом соку и мокли два месяца на кусте.

Нагнулся к Летке, задрал юбку ей на спину. Потом взялся за трусики, стянул их к коленям.

– Извините, ланчи, все должно быть как в хорошей школе. А вы учились в плохой, раз к таким годам, никаких мозгов. Хоть раз высекли?

Летка только сейчас осознала намеренья великана-аптекаря, и, пораженная этим открытием, даже отрицательно покачала головой.

– И вот результат, – сказал аптекарь, – сердце болит, душа болит, а вот телу вряд ли было всерьез больно хоть раз. Ведь так?

На этот раз Летеция не ответила ни словом, ни жестом. Она ощущала и радость – самое позорное с ней не случится, и досаду – не добилась того, за чем пришла, и легкий страх, близкий к интересу.

– Готовьтесь и не портите себе губы, – продолжил старик, – кричать все равно придется.

И сейчас Летеция презрительно промолчала.

Ее и правда никогда не секли. Отец пару раз грозил ремешком, но каждой угрозы хватало на полтора года смиреннейшего поведения. Школьные розги ее миновали тоже, – училась едва ли не лучше всех девчонок, в проказах не верховодила и лишь однажды была приговорена к «условным розгам» – вместе с тремя друзьями и двумя подружками отряжена в пришкольный сад для заготовки прутьев; этот процесс считался последним предупреждением. Конечно, пришлось накраснеться вдоволь, когда без всякого опыта брала тонюсенький прутик и Сюзанна смеялась над ней: этим тараканов гонять, за новыми пошлют. Когда же натужно, мозоля пальцы, отделила прут, близкий по калибру к трости, Эдри возмущенно сказал: представь, что вот этим, да тебя саму, по твоей же попе? Не представляешь, так можем попробовать!

Кстати, ни Сюзанна, ни Эдри так и не смогли продержаться неделю «условной порки» и прутья пригодились директрисе уже через три дня. Школа маленькая, стены – тонкие; Сюзи заливалась на весь этаж, а Эдри голос почти не подавал, но в класс вернулся в слезах, а за парту садился – как на ежа. Зато Летка вела себя так, что заготовленных изделий не отведала.

Но это было давно, в детстве, оставшемся за семью горами и семью морями. Причем, морями грусти и горами отчаяния. Своим решением уйти в Последний Сон, Летка оставила за спиной все детские глупости. В том числе слезы и мольбы во время наказания (правда, чужие мольбы и слезы).

Сейчас ее невозможно сечь. Ее можно лишь бичевать, как принцессу Иоланту, униженную на глазах черни, но не издавшую ни звука под ударами палачей, – Летка помнила бессмертные строки Кайо, посвященные несчастной принцессе.

И сейчас она – сестра Иоланты. Сестра по позору. Она тоже должна стать королевной – королевной позорного столба. Она, как и Иоланта, никогда не будет коронована. Ее страдания и муки станут ее короной. Никто, ни люди, ни камни не должны услышать ни стона.

«Лишь посвист розги рушил тишину», – вспомнила она строки Кайо, а между тем, мокрый прут, без всякого свиста, зато немного щекотно, коснулся ее ягодиц.

«Издевается», – подумала Летка. И в ту же секунду уши уловили настоящий свист, так и не услышанный до конца. Невозможная, лютая, нестерпимая боль врезалось в ее тело.

«Обманул! Это не розги! Это раскаленная пила!»

Лишь инерционный запас решимости позволил ей молча вытерпеть первый удар. А также второй. Кусая губы (вот что значила просьба палача их беречь!), Летка изловчилась обернуться. Нет, все без обмана, в руке аптекаря, действительно прутья, мокрые, длинные. Рука поднималась, готовая опуститься в третий раз.

«Что ты знаешь о розгах?», – послышался ей ехидный голос Сюзанны.

«И что ты знаешь о жизни?», – донесся другой, неизвестно чей голос.

Но тут голоса пропали, унесенные волной третьего удара и заглушенные ее собственным вскриком. Или стоном – Летке, готовой во время порки издать не больше звуков, чем старинный сундук в углу, даже такое мычание показалось воплем.

Это что, я не могу вытерпеть порку розгами по детскому месту?

Волна злости на великана-аптекаря, на себя, на Леона-Ларса Кайо и даже на невиновную принцессу Иоланту охватила Летку, приподняла и вынесла на потерянную позицию, позволила опять укусить нижнюю губу и вытерпеть позор молча.

И ей это удалось. На три следующих удара, легших поперек ее сжатых половинок.

Потом она поняла, что опять стонет и мычит. Приоткрыла рот, чтобы укусить губу как следует…

Удар пришелся чуть ниже попки, в основание ног. На этот раз, пилу явно раскалили добела.

– ААААААА!

Летка с ужасом поняла, что заорала. Впрочем, ужас и стыд от содеяного сразу же исчезли, – помогли два новых удара, нанесенные по попе.

– Это хорошо, – удовлетворенно заметил аптекарь. – Ты еще и поплачь.

Она почти не слышала его слов. И все же, краешком сознания поняла, что ее недавняя уверенность в том, что она вольна распоряжаться собой, ушла. Ее тело ей не принадлежало; вслед за ударом раздавался громкий крик, а вслед за сильным ударом – очень громкий крик, переходивший в визг.

Летка не могла ничего приказать визжавшему человеку.

– ААААА! ИИИИ!

Паузы стали чуть дольше, – аптекарь перетаптывался возле лавки и, если бы Летка видела, то поняла бы для чего: искал еще не затронутые прутьями места на ее попке. Зато удары стали сильнее!

– ИИИИ! НЕЕЕЕ!

Она что, хотела сказать «Не надо!»? Она готова вступить в разговор с палачом?

Новый, хлесткий удар, по уже напоротому месту.

– НЕ НАААА!

Летка поняла, что не просто готова, уже вступила.

– Что «не надо?» Травиться? – с искренним любопытством произнес старик.

Летка смолчала. Но, когда свистящие вопросы ей опять задали прутья, впившиеся в попку, она ответила визгом и стоном.

– Так все-таки, что «не надо?», – повторил старик, послав болевой вихрь на ее бедра.

– ИИИИ! ДААААА!

– Травиться? – и коротко хлесть-хлесть-хлесть, по горящему центру попки.

– ДАААА! Да, – внятно ответила Летка.

Осознать, что ее обманули, заставили, вынудили, сломали, было невозможно. Но это случилось. И Летка, чье лицо давно уже стало красным и мокрым, не стесняясь залилась слезами.

– Простите, ланчи, – старик, похоже, извинялся вполне серьезно, – розги надо доводить до конца. Осталось немного.

– НЕТ, НЕТ! Пожалуйста, не надо! – захлебываясь словами и слезами, затараторила Летеция. Она не помнила, чтобы кого-нибудь так просила даже в детстве.

Старик, не слушая ее, перебирал остатки прутьев, сложенных на прилавке.

– Еще пять, – проговорил он. – Считайте вслух, будет легче.

– Нееее! – заранее крикнула Летка, обжигаясь своим малодушием. А секундой позже она крикнула куда громче, обожженная ударом. Аптекарь уже не выбирал, не целился, он сёк еекак и в начале, будто перед ним была белая, нетронутая попка.

Можно и в трех соснах заблудиться. Еще легче потерять счет пяти ударам, когда каждый из них сильнее предыдущего….

Летка не сразу поняла, что на этот раз не пауза, а конец наказания. Она всхлипывала, вздрагивала в своих путах и с обидным ужасом понимала: сейчас, после того, как ей настегали попку, она ревет куда сильней, чем недавно, когда вспоминала незабываемое летнее счастье.

Эдгар, до чего же ты меня довел!

Попе стало прохладно. Аптекарь водил по ее ягодицам тряпочкой, смоченной каким-то бальзамом. Боль уходила как отлив, стыд поднимался мокрыми камнями, и Летка заплакала еще громче.

– Слабее было нельзя, – сказал старик, тем же извиняющимся тоном, – было бы только стыдно и ничего больше. Стыд вам знаком, а я хотел познакомить еще и с болью. Хочется верить, что поможет.

Летка всхлипнула в ответ…

На улице снова шел дождь. Летке, стоявшей у древнего фонаря, хотелось задрать юбку и подставить иссеченную попку под мелкие струи. Но, город никогда пустым не бывает, да и стоит ли смывать мазь, нанесенную аптекарем на половинки?

А почему ее вообще волнует какая-то мазь на попе? Почему ее волнует боль, которую так легко унять? Ведь Лекарство Последнего Сна можно и не покупать. Вот оно, плещется под мостом. И чёрт с ней, с запиской, и чёрт с ним, со страхом, что тело выплывет в залив и станет пищей крабов. Зачем нужна записка, адресованная Эдгару? Ведь девчонкам, визжавшим под розгами и умолявшим о пощаде, не посвящают ни стансов, ни сонетов.

Вот только… Едва Летка вышла из лавки, она прошептала сама себе: «теперь мне хватит решимости утопиться в канале». Но, сделав несколько болезненных шагов и увидев темную воду, поняла: не хватит. Вдруг, она, не выдержав обычную порку, не вынесет и такую смерть? Вместо того, чтобы молча погрузиться, начнет барахтаться, искать руками скользкие топляки, царапать ногтями замшелые опоры моста, искать ногами дно (а ведь канал не так и глубок). И звать, звать на помощь, крича еще громче, чем кричала под розгой.

А камень на шею? Но ведь его нужно повесить, затянуть узел… Нет, у нее не хватит решимости даже надеть петлю, не то, чтобы затянуть. Кстати, и повеситься она не возьмется.

А глотнуть эссенцию? Нет, если у нее и хватит сил, то лишь на один мучительный глоток. После второго она непременно отбросит бутылку. И с ней не случится, как часто пишут в рубрике «Происшествия»: «около 6 часов утра прохожий наткнулся…». Никто на нее не наткнется, она сама будет искать прохожих, молить, как можно скорее доставить ее в госпиталь.

Летеция с ужасом поняла, что одной обиды и тоски для смерти – недостаточно. Нужна еще и сила. А сила была потрачена на борьбу с розгой. Проигранную борьбу.

«Хорошо, – подумала она, – значит, произойдет самое худшее. Есть вещь – страшнее, чем смерть. Это презрение. Я проведу всю жизнь в презрении к самой себе. Я буду пить из чаши презрения каждый день, глоток за глотком».

И она побрела к Резному мосту, невольно ища глазами еще открытую лавку, чтобы запить, не презрение, а обычную жажду, глотком лимонада.

Возмущенный гудок клаксона вернул ее в реальность. Только чудом Летка разминулась с блестящим лаком автомобилем; его шофер выразительно покрутил пальцем у виска, – ты что, дурилка, смерти ищешь? Девушка только фыркнула от пренебрежения – даже под машину ей не суждено попасть! С заднего сидения «Бенца» на замершую Летку равнодушно глянул какой-то странно знакомый полноватый господин с узенькими усиками; он лишь покачивал головой в цилиндре, слушая своего спутника – худого остроносого человека в надвинутом на переносицу пенсне.

Она не слышала, о чем они говорили, да и не хотела. Замыкавшая кавалькаду пара всадников в темно-бронзовых мундирах конной жандармерии обдала ее густым запахом лошадиного пота, а один полицейский погрозил раззяве своим стеком. Летеция даже удивилась, почему он не хлестнул, – так ей и надо было!

Летка вдруг поняла, что ей совершенно расхотелось пить. А хочется ей сейчас только одного – поскорее добраться домой, как-то переспать, перележать ночь (на животике, детка, как положено высеченным малявкам, – упивалась она сладким презрением к себе!). А утром на вокзал, взять билет и умчаться, куда глаза глядят из города ее позора. Впрочем, куда она может поехать?

Она повернула налево, к трамвайной остановке на улице Птиц. “Пятерка” подошла, словно ее одну и ждала. Расплачиваясь с кондуктором, Летка краем глаза заметила еще троих конных жандармов, проскакавших в проулок. “Опоздали, наверно”, – подумал она, складывая монетки в кошелек. Ехавший последним конник бросил в лужу недокуренную сигару и скрылся за углом.

Они не узнали друг друга. А потом трамвай выехал на кипевшую вечерней толпой площадь Терсо, и привычный шум заглушил стук копыт за спиной Летки. Выстрелов она тоже не услышала.

* * *

Беспорядки вспыхнули утром. Когда Летеция уже сидела в купе теханского поезда, в двух кварталах от ее прежнего дома распаленная анархистами толпа громила издательство Unia Catholicаe. Стрелять и жечь начали ближе к полудню, когда город обежала весть (потом она, конечно, не подтвердилась), что убийцы принца-президента прячутся в монастыре Тиверианцев «у Решетки», а на его колокольне установлены пулеметы, – их потом тоже не нашли, но кого это тогда волновало?

Погромы удалось остановить только на третий день. Молва, как водится, стократно преувеличила число погибших, распаляя яростью сердца. Поэтому, когда Летеция вернулась домой, родители приняли ее, как будто вернувшуюся из царства мертвых. Радость встречи и приходившие отовсюду грозовые вести, избавили Летку от того, чего она боялась больше всего, – расспросов об университете и некоторых других, еще более личных.

Страна неудержимо шла к новой гражданской войне, – никто не сомневался, что она вот-вот начнется. Пролитая кровь взывала к отмщению. С гвоздя снимали дедовские ружья, даже мушкеты. Было неспокойно, – то и дело ходили слухи о каких-то отрядах, то ли партизан, то ли разбойников. Их городок лежал далеко от опасных зон, но несколько раз поднималась тревога, и тогда жители по сохранившейся со времен текрурских набегов традиции гнали скот в укрытую между горными пиками долинку; туда же отсылали и молодых девиц, с фамильными ценностями.

Во время таких импровизированных пикников, обычно, ложных, Летка познакомилась с Никласом Конвешем, тридцатилетним вдовцом-овцеводом. Привычка к свежему воздуху и ежедневным разъездам обеспечили ему завидное здоровье, не говоря уже о цветущем виде. К тому же, он был на редкость застенчив, – несколько странно, для второго богатея городка. Летеция не сразу узнала, что одно из его любимых занятий сочинять канцоны на стихи Кайо и Хентеша. К счастью, современных поэтов, вроде ла Арлайна он не знал и знать не хотел.

Когда война все-таки началась, и Никлас вместе с ротой их городка ушел на фронт воевать с восставшими монархистами, Летеция неожиданно для себя ощутила тоскливый страх почему-то именно за него. А вдруг не вернется? Вдруг погибнет? «Господи, отведи от него смерть!» – просила она, как не просила с самого раннего детства.

Бог услышал ее молитвы. При штурме Беско в октябре 1909 года сержант Конвеш был контужен, да еще осколком гранаты его ранило в ногу – недостаточно для ампутации и вполне для демобилизации. Честный Никлас долго доказывал, что может еще воевать, но был комиссован вчистую, – Республике хватало здоровых добровольцев, куда как меньше было патронов. Зимой он был уже дома и первое время ходил с тросточкой, но уже через год ее оставил. В утешение его назначили помощником начальника отряда городской стражи, которой так и не пришлось за всю войну ни разу выстрелить.

Как-то получилось, что Летка и Никлас начали застенчиво встречаться и вне Угонной лощины. Потом Никласу понадобилось съездить на день в Чалько, и он, слегка краснея от предложения, пригласил Летецию составить компанию.

На столичном вокзале Никлас хотел купить карту города, но Летка махнула рукой – зачем? Услышала адрес и повела его улицами и переулками к нужной цели. Когда же коммерческие дела были улажены, Летка столь же быстро и умело отвела его к троюродному брату, жившему в Катаринах. Там они выпили домашней гроки, привезенной Никласом (признав ее несравнимой с фабричной грокой) и Никлас, к неожиданному смущению Летки, назвал ее «невестой».

Потом они снова гуляли по Чалько, переходя из квартала в квартал переулками и проходными дворами. Летка сходу называла соборы и палаццо, щеголяла именами улиц, площадей и кофеен; Никлас разве рот не разевал от удивления. А когда в одном из проулков, Летка сказала: «здесь, над кафе «Серебряный щит», самый старый отель в Хишарте», ее спутник смущенно сказал: «знаешь, а давай зайдем и проверим, есть ли свободные номера». «Согласна», – ответила Летка…

Помолвка состоялась через три дня после возвращения, а свадьба – через два месяца. Старожилы ворчали, скорее, по привычке, XX век, все летят, все торопятся.

Позже школьная инспекция дистрикта, решила, что даже незаконченный столичный университет дает право учить детей, – Никлас не возражал против работы жены. Десять лет спустя, Летеция Конвеш стала школьной директрисой.

Все последующие десятилетия городская элита спорила, является ли симпатичная и умная директриса, скрытой либералкой или нет? По всем своим взглядам на внутреннюю и внешнюю политику Хишарты, директриса подпадала под эту категорию и лишь в одном была непреклонным традиционалистом. «Неужели вы не слышали, что телесные наказания безнадежно устарели?», – слышала она на заседаниях попечительского совета и в 40-е, и в 50-е годы. «Слышала, но авторитетно заявляю: зачастую они не просто лучший, но единственно возможный выход», – отвечала Летеция.

* * *

Если большинство жителей Хишарты постарались отстраниться от Гражданской войны, то Эдгар ла Арлайн, напротив, постарался послужить Аресу с тем же тщанием, с каким прежде служил Аполлону. Он набрал и отчасти спонсировал небольшой кавалерийский отряд, которым по принятому восставшими принципу командовал под псевдонимом «Роза». Каждый боец присягал золотому флагу, держа в правой руке клинок, а в левой – белую королеву цветов.

Несмотря на склонность к ритуалам и даже декламированию стихов в конном строю, отряд ла Арлайна, оказался одним из самых боеспособных и результативных подразделений “желтых” *. Его конники – недавние мальчишки, выросшие на книгах Майн-Рида, Буссенара и Сенкевича, полностью утолили жажду приключений, что было не так и трудно, учитывая безобразное состояние республиканской кавалерии и полную растерянность «черных» на первом этапе войны.

Кроме сабли и двух револьверов, каждый боец, выходя в рейд, был обязан иметь в переметных сумах четыре фунта динамита и две веревки с заранее готовыми петлями – для украшения фонарей в захваченных городках. Бывало, новые петли завязывались уже на первом привале. По слухам даже знаменитый желтый налетчик граф ла Йост, заслуживший у республиканцев почетную кличку “вешатель”, ревновал к успехам ла Арлайна и, говорят, выходил из себя, когда при нем вспоминали “этого напомаженного рифмоплета”. Понять раздражение именитого генерала можно, так как молва упорно объединяла “Розу” и “Креста” в одного человека и приписывала дела одного из них другому.

Отряд ла Арлайна два раза задерживал общее наступление габриэлистов: рвал железнодорожное полотно, обрезал телеграфные провода и уничтожал локомотивы на узловых станциях. Он же совершил невозможный переход через Рэльский перевал, не позволив противнику довершить преследования опрокинутых «желтых», и возле приморского Лубра-Нова разгромил терцию * “Черные львы” на марше, тыловым ударом. После этого достославного происшествия, один слух о появлении «Розы» заставлял «черных» переводить в резерв как минимум полк, пока слух гарантированно не опровергался.

Затем недолгая тайная зимовка в предгорьях, под прикрытием слуха о полном разгроме. Затем опровержение слуха, – захват всего лошадиного депо, собранного «черными» в западных провинциях и взрывы двух железнодорожных мостов. Затем, еще более немыслимый, чем прошлогодний рейд, новый переход Рокельского хребта по козьим тропам и столь же немыслимый рывок на запасных лошадях вдоль левого берега Конши, по городкам, где, казалось, республиканцы закрепились окончательно. Форсирование Конши на двух трофейных прогулочных пароходиках, – пока суденышки пересекали реку, бойцы «Розы» вырезали кинжалами на бортовых перилах несколько лирических двустиший. На правом берегу было немедленно сожжено главное республиканское нефтехранилище: великанский столб дымы видели в Чалько целую неделю из любого городского квартала.

Боги войны и судьбы долго любовались боевыми поэзами ла Арлайна, а потом то ли подшутили над ним, то ли уважили. Удачно пройдя между двумя запасными полками, с артиллерией, отряд ла Арлайна был поголовно уничтожен ротой ополченцев, грамотно размещенных на чердаках домов маленького городка своим командиром – школьным инспектором и завзятым республиканцем. Инспектор баловался прозой, был автором двух романов (правда, опубликованных за свой счет) и сборника новелл, одна из которых даже вышла в «Gazetta Literaturаe».

Поэт скорее поймет прозаика, чем своего собрата по Парнасу, поэтому пленный ла Арлайн проявил вежливость и подписал свой сборник из библиотеки инспектора, за час до расстрела. Правда, его победитель и палач ответил на это если не хамством, то как минимум, дурновкусием; на поле выигранной битвы, на стене одного из домов, он написал мелом: «Вот так нечаянно я гения прихлопнул». Это означало, что сонет, начатый Эдгаром ла Арлайном и законченный Леткой, успел войти в последний сборник закатившейся звезды поэзии Хишарты.

Примечания

микрогабриэль – наследный принц Габриэль во время Июльской революции 1902 г. созвал учредительное собрание, которое провозгласило Хишарту республикой, и избрало его первым президентом. Убит монархическими террористами во время покушения на Резном мосту в Чалько 5 декабря 1906 г.

“желтые” – обобщенное название всех противников республиканского правительства в Гражданской войне, тогда как республиканцы назывались “черными” или “габриэлистами”.

терция – добровольческий батальон республиканской армии;

 

V. Табак

В соавторстве с Kuno

Гром гремит. Так грохочет,
Батальонный барабан!
Эй, седые ветераны!
Мы идем на смену вам!

Приходилось ли тебе ранним июльским утром маршировать по главному проспекту столицы, причем, не по банальному тротуару, но по самой середине, где положено проезжать экипажам, легковушкам, автобусам и грузовикам? Приходилось ли тебе чеканить шаг по недавнему гудрону или укатанным камням старинной мостовой, там где гудрон еще не положен, чувствуя, как твоя подошва, в едином, стоногом ритме опускается на булыжники?

Приходилось ли тебе ловить на себе взгляды прохожих: удивленные – смотрите-ка, маршируют как гвардейцы, завистливые – эх, мне бы так, в моем детстве, злобные – бомбой бы вас (таких мало) и довольные – страна в надежных руках? Приходилось ли тебе, не сбивая ритм, глазеть по сторонам: на Верхний город, на десятиэтажные небоскребы Проспекта, на купола церквей и соборов, на памятники героям и тиранам прошлого и ощущать всем сердцем: этот мир твой, твой, твой! Сегодня ты только маршируешь там, где положено ездить автобусам, а уже завтра будешь решать, что строить, что разбирать по кирпичику, что снимать на переплавку и как жить тем, кто бросает на тебя с тротуара удивленные и завистливые взгляды.

А если ты не просто маршируешь в колонне, а идешь на три шага впереди первой, знамённой шеренги, и перед тобой только пример-знаменосец? И ты идешь не просто так, а бьешь в барабан, задав ритм всему движению! И это не дань твоим музыкальным способностям – музыкально-одаренный «хворост» * учится в своих канифоленных школах бренчать и пиликать, нет! Барабан в твоих руках это – Доверие. Сегодня, тебе доверили вести колонную юных шамористов, а завтра – вести страну.

Эй, друг! Будь с нами!
Эй, враг! Прочь с пути!
Тех, кто крепко держит знамя,
Ждет победа впереди!

Конечно, не приходилось. А вот тринадцатилетний Марк Торнесси и был тем счастливым барабанщиком, что шагал, глядя в яркое и чистое раннее небо июля и не глядя отбивал ритм.

«Юный марш» нравился Марку больше других песен. В ней пелось про барабан и сама песня задавала грозный походный ритм. Это была песня-буксир, песня-локомотив, песня-штандарт. Под такие песни стальные терции шли в штыковую атаку на последней войне. Под такие песни Хишарта была спасена после войны, когда трусливые либералы, заигравшись с «красными», были готовы вернуть власть побежденным монархистам. Но Великий Прецептор * нашел выход из порочного круга, и политическая клоунада была сметена без единого выстрела, колоннами грозных ветеранов.

Не нужна
лжесвобода!
Проклят будь, желтый трон!
Мы,
волей народа,
Юным мар-ршем идем!

Еще недавно, когда Марк только-только учился барабанить, завязывать черный галстук и учил наизусть «Двенадцать заповедей терциониста» *, ему казалось, что “Союз терционистской молодежи” – окно в другой, светлый мир, бегство из школьной тоски и тесной квартиры на окраине Чалько. Но теперь он начинал осознавать, что надев черный галстук, он не оттолкнулся от прежнего мира, а, наоборот, поставил на него ногу.

Впервые он ощутил это в школе, после драки с Санши – сыном бывшего имперского чиновника, уволенного за саботаж. Санши прошелся насчет его черного галстука, Марк назвал его имперским бастардом и они, прямо в коридоре, учинили добротный обоюдный мордобой, разменяв расквашенную губу на подбитый глаз.

Через четверть часа оба были в директорской приемной, но тут паритет нарушился. Директор долго о чем-то совещался в кабинете с историком – самым старым и опытным педагогом, через неплотно закрытую дверь долетели слова мудреца: «все-таки, поймите, что Торнесси – юный терционист». Потом драчунов пригласили в кабинет, директор долго их отчитывал, особенно, Марка, после же погнал его на урок, приказав Санши остаться. В приемной было пусто, Марк задержался на несколько секунд, услышал грозный скрип директорского шкафа, и дрожащий голос Санши, молящего о справедливости: «лано директор, ведь мы оба, почему меня одного?». «Без разговоров, грудью на стол!» – раздраженно ответил директор.

Марк догадался, что сейчас произойдет, – настоящих телесных наказаний в их школе уже не было, но кое-кто из старых педагогов с ностальгией вспоминал не так уж далекие времена, когда ленивых и непослушных мальчишек драли розгами по голым задницам и гимназии закупали у оптовых поставщиков прутья целыми охапками. Марк хотел было постучаться в дверь и попросить помиловать врага, или наказать их вместе…

Его остановил не страх, а причина драки. «Бастард смеялся не надо мной, а над моим галстуком, значит – над нашим флагом. Пусть получит положенное. Вот как это было во времена его папочки». Правда, дальше слушать не стал и ушел после первого болезненного вздоха Санши.

Потом он заметил, что когда входит в трамвай при всем параде: черном галстуке на белой рубашке, серых брюках и начищенных, высоких походных ботинках, кондуктор относится к нему не так, как к остальным мальчишкам. На них он смотрел подозрительно, будто подгонял взглядом – тащи мелочь из карманов, знаю, твою вечную мечту – прокатиться на шарамыжку. Марка встречали иным взглядом: уважительным, а когда он вынимал из кармана десять сентино, то кондукторский взгляд приобретал особо вдумчивую доброту и причину ее Марк скоро понял: юный терционист хочет заплатить, а ведь мог бы и не захотеть. Он был уверен, что почти созрел до эксперимента: однажды демонстративно не взять билет.

А еще, не так давно, проснувшись около полуночи, он услышал семейный разговор: папа и мама в очередной раз решали, стоит ли переезжать в Коринаж – маминому дяде, хозяину рыбоконсервного заводика требовался управляющий. Дядя Жеан считал, что папа справится с этой работой, и даже давал ему срок на обдумывание, но не такой уж и долгий.

– Надо переезжать, пока не поздно, – убежденно говорила мама. – Пусть Коринаж – дыра, зато твоя зарплата будет вдвое выше, чем здесь, да еще пять процентов ежемесячной прибыли, а рыбка, говорят, ловится неплохо.

– Все правильно, – отвечал папа. – Но не забудь, здесь я на государственном жаловании и не завишу от миграций сельдяных косяков. К тому же, Марк начал делать карьеру.

Ух, как он тогда не сгорел от восторженной краски, когда тихо шелестел босыми ногами по старому паркету, возвращаясь в свой спальный чулан и слегка барабаня пальцами по животу. Он, делает карьеру!

Кстати говоря, с чего краснеть? Сейчас он только “черенок”* и уже барабанщик контрады*, а значит по своему статусу младший вожатый. Через два года он станет «дротиком», как Фелис, и тогда что мешает ему подняться до старшего вожатого? И если в этом ранге он перейдет в «копье», то, считай, путевка в партколледж обеспечена, а значит и значок со шпагами… а там – успешная стажировка, выполненное персональное поручение, рекомендация Главного командората… И он сможет отправиться идеологическим помощником начальника дистрикта в тот же Коринаж, где будет приглашать в кабинет на приватные политические беседы и управителей рыбных заводиков, и даже их хозяев. Вот тогда отцу, который мудро не испортил ему карьеру, и следует приехать в захолустную приморскую дыру.

Пока же Марк шел и барабанил, завороженный праздничным июльским утром и мерным шагом марширующей контрады. Его контрады.

А еще, вот уже три месяца, как была у Марка Тайна.

О ней он не говорил никому на свете, даже ребятам из контрады. И сказал бы разве что самому этинеро * Шамори.

Тайна лежала на самом дне ящика в письменном столе, и по внешнему виду ничем не отличалась от журнала «Юная армия». Да по сути своей и была именно этим журналом за май месяц.

И что тут такого, спросите вы? Как раз самое подходящее чтение для мальчика-«черенка». Ну, разве что в его возрасте пора бы уже читать и «Колчан», который выписывают вожатые.

А дело в том, что в журнале между продолжением повести о маршале Форжесе и рассказом о борьбе акморских патриотов с прогнившим королем была еще одна статья.

Называлась она так – «Школа на горном склоне». И было в ней про колонию для девочек-сирот в Кайтене, в провинции Рэншай. Но это был не обычный детский дом, а Особая трудовая школа. Ее воспитанницы не только учились, а еще и работали в швейной мастерской и на поле. У них была своя плантация, на которой росло очень ценное и дорогое кофе, – раньше она принадлежала реакционному монастырю, а после революции перешла во владение народа.

Так что ж здесь такого, этинеро? Зачем прятать журнал так глубоко и доставать его только поздно вечером, когда мама с папой думают, что ты уже крепко спишь? И разглядывать при свете фонарика почему-то именно страницу шестнадцать?

Задай кто Марку этот вопрос, он не то что бы провалился сквозь землю от стыда, а, наверно, испарился, как капля воды в утробе паровозной топки. И имелись на то веские причины.

Потому что была на той странице одна фотография. А на ней – одна девочка.

И была это самая замечательная девочка на свете!

Марк никогда не смотрел заветную страницу сразу, а начинал тихонечко оттягивать предыдущую на себя, открывая по бокам обрывки столбцов, постепенно складывавшихся в осмысленные слова. Вот уже видна рамка, дальше появлялся край голой руки, придерживающей полную спелых кофейных зерен корзинку, вот уже проступали очертания плеча и синего матросского воротничка на белом платье …на большее его уже не хватало, и Марк рывком открывал снимок. Замирая от непонятного ему самому томления, видел он худенькую смуглянку с тонкими чертами лица; темные миндалевидные глаза выдавали в ней кровь чжоли или гетулов*, изящный носик имел еле заметную горбинку, а гладко зачесанные назад черные волосы завязывались за ушками двумя тугими косичками, которые “баранками” шли вверх, перехватываясь упругими белыми бантами. Загорелая и звонкая, стояла она на фоне кофейных кустов и глядела в объектив аппарата с серьезной и строгой чистотой.

Звали ее Чака Орше. Имя ее перекатывалось во рту, как карамелька. Чака. Орше. Ча. Ка. Ор. Ше.

Во всей школе Чака была отличницей по сбору кофе. Так снимок и назывался – «Самая лучшая» (и кто бы спорил?!). А ниже в рамке девочка с корзинкой рассказывала о себе, – Марк наизусть помнил эти строки:

“Меня зовут Чака Орше и мне четырнадцать лет. Я родилась на Далеком Юге в простой крестьянской семье. Когда я была маленькой, на нашу селение напали желтобандитские наемники кровавого мансы *. Враги убили моих родителей и угнали в рабство моих братьев. Я спряталась в лесу, а утром меня нашли бойцы нашей армии. Они разбили желтозмеев и прогнали их за границу. А меня отправили в приют, а потом в трудовую школу.

Здесь мы живем дружно и счастливо. Мы растим самое лучшее кофе – рэншайскую арабику. За сезон урожая мы шесть-семь раз обходим каждый куст и вручную выбираем из него только созревшие ягоды, а потом их сортируем, моем и чистим. Это очень важная и ответственная работа! Ведь за наш кофе Родина получает валюту, на которую покупает новые станки и машины.

Больше всего я люблю Великого Прецептора нашего народа этинеро Шамори. Еще я очень люблю нашу вожатую лане Тересу. Она строгая, но справедливая, и если нас наказывает, то только за дело.

Если у вожатых за неделю нет ко мне замечаний, они разрешают мне стрелять в их тире из винтовки. Это очень высокое доверие и я стараюсь его оправдать. Еще я играю в театре. Мы каждую субботу ставим спектакли, сами шьем для них костюмы и рисуем декорации. Вот на прошлой неделе мы ставили «Коварство и любовь», и я играла Фердинанда, а моя лучшая подруга Женни – Элизу.

Сейчас я уже «тростинка». Я буду изо всех сил стараться хорошо учиться и работать, чтоб заслужить право стать «стрелкой», а потом и настоящей «стрелой». У меня еще не очень хорошие оценки по алгебре и физике, но я обещаю обязательно их исправить. Честное терционистское!

Я еще не решила, кем хочу быть. Может, вожатой, как лане Тереса? Или учительницей, как наш директор лана Урсула? Но разве это важно? Я готова работать и сражаться на любом месте, где скажет Великий Прецептор.

Еще я хочу отомстить подлым желтогадам, и отыскать моих братьев, если они еще живы. И спасти всех людей, которых помещики и вожди угнали в Текрур и теперь лгут, что они сами не хотят возвращаться домой. И еще я мечтаю увидеть город Чалько, потому что это столица нашей Родины и всех свободолюбивых народов».

Десять раз Марк начинал письмо для Чаки. И каждый раз откладывал перо, не находя нужных слов. А может, потому, что подозревал: если найдет слова, то не найдет решимости отправить. Вдруг, она не ответит? Лучше снова и снова думать о ненаписаном письме.

Он написал бы ей, что зовут его Марк, что ему тринадцать лет, и он учится в гимназии № 9. И все (правда, скромно?). А еще он уверен: рано или поздно, за успехи в сборе кофе и учебе, ее наградят поездкой в столицу. Такие поездки обычно организовывают по праздникам. И она будет стоять на тротуаре, восхищенно любуясь идущими по проспекту стройными рядами столичных контрад.

И, конечно же, будет любоваться барабанщиком одной из колонн. Потому что, в этот день, он будет барабанить лучше, чем на любой репетиции, лучше, чем на любом смотре. А когда марш завершится, Чака захочет познакомиться с Лучшим Барабанщиком. Она пойдет к нему навстречу, а он – навстречу ей. Подойдет и скажет: «здравствуй, я Марк Торнесси. Ты получила мое письмо?»

Что же будет дальше? Марк почти не мечтал. Наверное, они будут гулять по широким проспектам и крутым улицам Чалько, поднимутся к Бронзовому замку или приедут на трамвае в Порт (конечно же, он заплатит за обоих) и Чака впервые в жизни увидит океанские корабли. Но главное… Но главное их встреча-узнавание после парада. Час, когда Лучшая Сборщица узнает, что ей недавно пришло письмо от Лучшего Барабанщика.

* * *

Они прошли Карусельной площадью, отсалютовав бронзовому Реншальду ла Керти – первому терционисту Хишарты, осознавшему, что сражаться надо не во имя Короны или придворных партий, а ради Народа.

На углу Карусели и Святого Семейства, у трамвайной остановки, кучка ранних пассажиров ждала трамвай и очевидно нервничала: из-за праздничного марша движение по Проспекту и так перекрыто, а если колонна совпадет с трамваем, то придется ждать, пока не пройдет. Впрочем, трамвай появился прежде колонны юных терционистов.

Среди пассажиров, Марк заметил молодую лану с девчушкой его возраста. Мать показала дочери на марширующих ровесников, и обе засмеялись. Когда же подошел трамвай, нахальная девчонка встала на цыпочки, прижала ладони к затылку, с длинной косой и синим бантиком, чуть-чуть приподняв пальцы, имитировав бараньи уши. И вот так и вошла в трамвай. Марк не сразу понял, в чем дело, а потом вспомнил детскую книжку, где бараны, на сельской ярмарке, вот так же, на задних ножках шествовали за музыкантом.

Возмущенный Марк чуть не сбил ритм. Зараза! Пигалица! Как посмела! В такой день! Но трамвай уже удребезжал, увозя невоспитанную либералку.

Марш Июльской революции, завершился у Магдалинского моста. Пример-знаменосец Патрик, тоже младший вожатый, остановился и, бережно свернув батальонный флаг, прислонил древко к гранитному парапету. Это было сигналом: смолк барабан и песни, батальон юных терционистов, разбрелся по команде «вольно!». Кто-то травил анекдоты, кто-то делился лакричной жвачкой.

Марк присел на корточки, стараясь не запачкать форму и барабан. Его душа все еще клокотала, вспоминая маленькую стерву. Ее ручки вряд ли носили что-нибудь тяжелее школьного портфеля и, хотя она пьет кофе каждое утро, верно думает, будто его выкапывают из земли, как картофель.

Старший вожатый Фелис, тот, что сейчас в окружении мелкоты сыпал бордельными анекдотами, совсем недавно на заседании «малого штаба» – всего пятеро «офицеров» контрады, поделился тайной информацией, услышанной в городском штабе. Оказывается, сейчас на самом высшем уровне обсуждается вопрос о создании на базе некоторых закрытых воспитательных школ Исправительных лагерей, по образцу Лагерей труда, существующих для взрослых. В Исправительные лагеря будут направляться не столько малолетние преступники, сколько мальчики («и девочки», – сказано с леденцовой улыбкой) явно или тайно презирающие государственную идеологию. «В столь существенном деле, как воспитание любви к своей стране, любые педагогические новации излишни, хватит и традиционных методов. Так что, готовьтесь, вожатые, для нас открывается новый фронт, на котором можно проявить свои воспитательные таланты»

Фелис, правда, добавил, что, к сожалению, ИЛ планируются разнополые, или, хотя бы, состоящие из двух раздельных блоков. «Но, – добавил он, – кто помешает мальчикам-вожатым, иногда инспектировать лагеря для аполитичных и непослушных девочек?». Мальчики радостно заржали, и финал совещания превратился в вечер фантазий, – хоть трусы меняй.

Сейчас Марк фантазировал в одиночку. Пройдет два года, и он – уже старший вожатый, посланный на практику в Исправительный лагерь. Там он тоже зарекомендует себя и уже через месяц отправится с инспекцией в девичий блок. А там…

…Сегодня пополнение. Из автобуса выходит старшая вожатая – высокая, стройная, в блестящих черных туфлях и черной пилотке, с легкой тростью в правой руке.

– Ну-ка, цыпочки, вылезаем! Пора познакомиться с новым курятником!

И на гравий плаца, одна за другой выходят смущенные, растерянные, напуганные «цыпочки». Еще вчера они были веселыми и нахальными пересмешницами, не желающими знать, чем живет великая страна, смеющимися над сверстницами в серых юбках и черных пилотках, и не способных вспомнить и половину «Двенадцати заповедей».

Ничего, пришло время наверстать упущенное!

И тут, одна из «цыпочек», та самая нахалка, сравнившая соль родной земли с баранами, видит его – Марка. Он уже без барабана, зато в руке – трость, символ власти вожатого. Их взгляды встречаются, и насмешница понимает, что так и не сумела настроить себя на самое худшее.

– Пошли на индивидуальное собеседование, – говорит он, указывая тростью на пигалицу. Коллега-вожатая, строящая остальных «цыпочек» в шеренгу, согласно кивает.

Она смотрит на Марка с восхищением, привезенные ею девчонки – с ужасом. Пигалица с синим бантиком дрожит больше всех и тащится следом.

Дойдя широким шагом до двери Воспитательного кабинета, Марк задерживается, на его лице грозное недовольство. Наконец, пигалица с синим бантиком, тяжко вздыхая и чуть ли не хныкая, догоняет его и несмело проходит в кабинет.

Марк запирает дверь. Скрипит защелка, скрежещет ключ.

Насмешница со страхом озирается по сторонам. Боится взглянуть она только на Марка.

А на его лице появляется доброжелательная улыбка.

– Уважаемая лане, – (от такого обращения страх в глазах пигалицы только растет), – я уверен, что вы попали в это место, предназначенное для воспитания аполитичных насмешниц, только по ошибке. Помогите, пожалуйста, мне эту ошибку исправить. Скажите, как на последнем конвенте * ХТП, этинеро Шамори охарактеризовал Третий путь?

– Я… Я не….

– Не знаете? Печально. Вы живете в стране и не знаете, по какому пути она идет. Что означают две перекрещенные шпаги боевого партийного символа *?

– Шпа… Шпага, это оружие.

– Печально. Чтобы сказать такую глупость, достаточно книг француза Дюма. Тот, кто хочет вырасти Гражданином, а не ксенополитом, сейчас читает другие книги. Кстати, вы читали повесть «За народное счастье?». Нет? Тогда, хотя бы любую другую повесть или, хотя бы одну новеллу из сборника «Горящие сердца»? Нет, ни одной? А ведь это такое же программное чтение, как «Патриотические гимны» Кайо.

Пауза. Пигалица сверлит глазами пол, начисто вымытый сегодняшним утром такой же пигалицей. Причем, не половой тряпкой, а своим носовым платком. Это не наказание, это исправление трудным заданием.

И сейчас будет не наказание. А исправление. Но трудиться придется Марку.

– Последний вопрос, раз мы уж заговорили о великом Кайо. И великие ошибаются, но наш долг исправлять их ошибки. Почему принцесса Иоланта вступила в заговор против хишартского народа?

Вздохи и всхлипы.

– Она… Она любила Кедлера. – и уже почти бесконтрольные слезы. Недавняя нахалка явно тоскует не только по маме-с-папой, но и Кедлеру, из своего или параллельного класса, которому шептала на ушко столько нежных глупостей, а он писал ее имя на дверях парадной и приносил цветы на день рождения.

Но сейчас время цветочков прошло.

– Принцесса Иоланта хотела разделить Хишарту между иноземными монархами и эгоистичной знатью, за это ее всегда почитали и воспевали либералы. Хорошо, тогда самый последний вопрос: в чем разница между школой и Исправительным лагерем.

– Не знаю, – слезы чуть не капают на пол.

– В том, что в школе сначала учат, а потом – спрашивают. А здесь, сначала спрашивают, а потом – учат. Урок начался. Подними юбку, спусти трусики и – на козлы. Быстро!

С последними словами – резкий, выстрельный удар тростью по столу. Фелис не раз учил: начинать разговор с либеральным, «красным» или монархическим отродьем, можно и на «вы». Главное, знать, когда «тыкнуть».

Пигалица застывает. Ее ручки тянутся к юбочке, но язык пока не сдается.

– Мне стыдно, – шепчет она.

– А почему тебе не было стыдно, когда ты читала разные глупости, не желая становиться настоящей гражданкой? Тебе не было стыдно, когда ты высмеивала патриотов на улице? Ложись, пока тебя не вытащили на плац и не наказали перед строем! (Это тоже будет, но сегодня у них встреча тет-а-тет).

На полу едва ли не дорожка из слез. Трусики сняты и несмело повешены на спинку стула, юбочка задрана. Маленькая мерзавка дрожит, когда Марк привязывает ее руки и часто-часто всхлипывает, когда он закрепляет ножки, немного раздвинув их перед этим. Ну, и взглянув снизу вверх, как же без этого? Вожатые облечены Доверием, а значит имеют право смотреть на всё.

Красное, зареванное, умоляющее лицо повернуто в его сторону. Но, Марк беспощаден. Он видит только белую, пухлую попку, ждущую заслуженного возмездия.

Взять несколько длинных прутьев. Неторопливо стряхнуть воду. Посвистеть ими. Примериться, размахнуться и…

– Эй, этинеро Марк, есть важное боевое задание.

Голос Фелиса вовремя оторвал Марка от смачных мечтаний. И, кстати, вовремя. Если бы фантазии затянулись, могла бы возникнуть серьезная проблема с шортами. Нет, мечты о Чаке были явно безопаснее!

Как и положено, Марк вскочил, вытянулся, приложил левую ладонь к уху, а правую – к груди: всем слухом услышал, всем сердцем готов исполнять.

– Надо сигаретами разжиться. Сейчас ребята разойдутся, мы втроем останемся, покурим, обсудим вечернюю акцию.

Сердце Марка чуть не взлетело от счастья. Еще недавно, он считал себя самым младшим членом «малого штаба» и всегда побаивался: вдруг, перед его носом однажды захлопнут дверь? Но, сейчас Фелис решил, что он – третий в их контраде, после Патрика-знаменосца. Это – честь. Это – Доверие.

Оставалось только одно, маленькое сомнение. Его одноклассники, даже долговязый Серши, не рисковали покупать сигареты сами, а за мелкую мзду просили взрослых бродяг. Имперский закон о штрафе за «детский табак» революция не отменила.

– Может, я скажу лавочнику: «мне нужны сигареты для старшего вожатого?», – спросил Марк.

– Не усложняй. Ты сам вожатый, – ответил Фелис. – А будут артачиться, так ты взгляни на лавочника и скажи: «я надеюсь, вы не либерал»? Посмотри, что будет!

Каждый вожатый должен быть артистом. Слова про либерала Фелис произнес так, что ребята хохотнули.

– Держи, – Фелис протянул Марку пять тайлов, – купи две пачки, лучше «Привала». Вперед!

* * *

Табачных лавок и универсальных магазинов рядом не было, поэтому Марк сразу же направился по берегу канала, к Фонарному мосту, где, по словам знающих центр друзей, табачная лавка была точно.

Барабан висел на боку, Марк то и дело слегка бил костяшками пальцев по его боку, как будто марш продолжается, и он один марширует за всю колонну.

Я иду,
я вожатый,
На боку – барабан,
Мы – завтра Хишарты,
Бум-бум-бум, бам-бам-бам!

Даже слова сами лезли в голову, послушно выстраиваясь в барабанные строчки!

О такой мелочи, как покупка двух пачек сигарет, Марк даже не думал. Какие проблемы? Разве что, если он покурит с ребятами и забудет заесть лакрицей, как объяснить дома?

Но, стоит ли объяснять? Сказать отцу: понимаешь, пап, когда идет совещание и старший вожатый угощает тебя сигаретой, разве можно отказаться? Папа умный, он и в Коринаж не поехал, и тут ругаться не будет.

Его больше занимала вечерняя акция, именуемая «обезьяний концерт». Нет, ее участники – сводный отряд барабанщиков из нескольких младших терций, не собирались исполнять какую-нибудь обезьянью музыку, а наоборот, сделать так, чтобы такие мелодии не звучали в Чалько. Ксенополиты, взяли моду слушать джаз – дегенеративную музыку, придуманную черными рабами и навязанную большим городам дельцам с черной совестью (Фелис, прочитавший им лекцию о джазе, даже поставил на патефон пластинку с каким-то визгом и хрюком и весь отряд согласился – извращенцы). Сегодня, сводный отряд придет на Портовый бульвар, к открытому кафе «New Orlean» и едва начнется концерт извращенцев, он будет немедленно перекрыт грозной барабанной дробью. Если же культурные гангстеры возмутятся, между ними и барабанщиками встанет стальная цепь старших вожатых, с тростями в руках.

Только участвуя в таких акциях: барабанных пикетах возле Акморского посольства или «дозорах позора» возле валютной биржи – пусть стыдятся покупающие фунты, франки и доллары, можно стяжать настоящее Доверие. И если ты готов не свернуть с этого пути, уже сейчас город и вся страна у твоих ног!

Марк, было, забарабанил опять, но тут увидел, что уже достиг цели. Перед ним был Фонарный мост (странно, ведь все мосты с фонарями, почему же этот так назвали?) и рядом с ним – та самая лавка, со смешной вывеской: «Табак, кофе, вино и другие полезные лекарства».

Это место он знал – еще бы не знать! Всего каких-то сто метров до Резного моста, где от рук клерикального отребья смертью храбрых пал на своем посту Первый Президент Республики принц Габриэль – сын прошлого императора, который презрел придворную жизнь и во имя Народа отрекся от своей власти. А сделал он это потому, что прочитал книгу этинеро Шамори, написанную им в тюремном каземате и тайно принесенную во дворец. И эта книга открыла глаза молодому принцу и, когда свершилась революция, он сделал этинеро Шамори своим главным советчиком и помощником.

И здесь они вместе ехали в автомобиле по улицам столицы, думая, как принести людям счастье и радость, и не зная, что подлые враги готовят им злую засаду, а предатели-либералы нарочно отправили охрану другой дорогой, чтобы она не могла защитить Друзей Народа. И когда десять конных клерикалов с пулеметами и саблями кинулись на них, и злодейские пули пронзили грудь Первого Президента, этинеро Шамори встал над телом друга и соратника и недрогнувшей рукой истребил убийц из своего верного пистолета! * И ни один из них не ушел от возмездия!

…Легкий ветерок донес откуда-то из глубины проулка аромат чего-то пряного, жаркого, нездешнего. Так пахнет тропический лес на юге, который сухой весной сбрасывает листву, чтобы после сезона дождей снова покрыться пышной зеленью. Где среди разноцветных цветов порхают яркие попугаи, а в колючих кустах прячутся хищные леопарды, стерегущие пятнистых оленей. Не зрением, а запахом скорее, видел он сейчас перистые пальмы и заросли акаций, поля зреющей кукурузы, дымки очагов над крытыми тростником глинобитными хижинами, возле которых пасутся остророгие канны *.

Раньше южан звали язычниками за то, что они не хотели покориться имперским жандармам и реакционным монахам. И хоть трудна и сурова жизнь на Далеком Юге, люди радостны, потому что Республика дала им землю, которая раньше принадлежала помещикам и вождям. Только враги не хотят смириться с народным счастьем. Убежавшие в Текрур феодалы тянут оттуда свои щупальца, чтоб вернуть южан в прежнее рабство…

Но не бывать тому! Вот на тропе надежно укрыта пограничная застава. Из-за стволов пальм грозно глядит на дорогу пулемет, – пусть желтобандиты только сунутся! Молодой пулеметчик в пилотке поворачивает голову, и Марк с восхищенной радостью узнает в нем Чаку Орше. Да, это она! Только теперь на ней уже не та смешная детская матроска, а цвета хаки форма воина пограничного корпуса, черные косы туго стянуты узлом на затылке.

– Здравствуй, этинеро Марк, – говорит Чака чистым и глубоким голосом, – Я так рада, что ты пришел! Наша застава узнала, что змеиные отродья генерала Розенкрейцера перешли границу. Они в двух лигах отсюда, у потухшего вулкана. Мы уже послали гонца за помощью, но пока надо задержать противника здесь. Ты поможешь мне?

– Да, этинера Чака! – искренне и горячо восклицает Марк, – Но чем же я могу помочь тебе? Ведь мне не дали оружия?

– У нас есть пулемет, – отвечает Чака, – Когда враги подойдут вон к тому повороту, я стану стрелять, а ты будешь мне подавать ленту. Как Эдна Кайро в фильме “Командарм Форжес”. Это очень-очень важное дело, без него мне будет трудно, и враги могут прорваться.

– Конечно, этинера Чака! Я обязательно справлюсь! И мы жестоко отомстим желтобандитам, которые погубили твою семью! Только …только товарищи из моей контрады просили, чтобы я сделал одно дело. Я сейчас сбегаю, это тут недалеко и немедленно вернусь! Честное терционистское!

– Товарищей по контраде подводить нельзя. Иди, этинеро Марк. Я буду ждать тебя, – и Чака улыбается ему самой светлой улыбкой…

В порыве марширующей инерции, Марк хотел распахнуть дверь одним толчком, однако она оказалась сильной, и юному барабанщику пришлось с пыхтением ее отворять; инструмент съехал на бок.

Все же отворил и вошел, под заливистый звон наддверного колокольца. Лавка, или аптека, называй как хочешь, была занятной: какие-то корзины, склянки, бочонки – старая хламская, в которой давно не прибирались. Об одну корзину, спешащий Марк, даже споткнулся.

Хозяин заведения откинулся в кресле и читал газету – лица не видно. Марку стало интересно, что это за газета, «народная» или «терпимая», но времени любоваться обстановкой любопытной лавки или разбираться с газетой не было.

– Дайте мне две пачки «Солдатского привала» – отчеканил он.

Продавец медленно отложил и свернул газету. Это был богатый годами старик, верно, считавшийся старцем еще при последнем императоре. Но его лицо было живым и огромным, а голос, когда он открыл рот, не дребезжал и не шамкал.

– Сынок, ты забыл «здравствуйте» и «пожалуйста».

Марк хотел ответить, что папаша у него уже есть, но решил не терять время.

– Здравствуйте-пожалуйста, дайте мне две пачки «Солдатского привала».

Старик тронул свое кресло, и оно легко подкатилось к прилавку. «Ленится, что ли, или паралитик?» – подумал Марк.

Продавец почти не глядя провел рукой по полке и протянул юному посетителю картонную коробочку, из которой торчали восемь леденцовых сигарет.

Марк автоматически протянул руку к пачке, но, разглядев, что это такое, уставился на старика, взглядом волка в зоопарке, которому в клетку внесли таз нарубленной моркови.

– Я же сказал….

– Сынок, – перебил его старец, – согласно эдикту императора Иосифа Третьего, пока тебе не исполнится шестнадцать, ты сможешь купить здесь только такие сигареты.

Марк отшагнул от прилавка, наполняясь злостью. Выживший из ума паралитик не сказал «запрещено Законом», а зачем-то вспомнил давно истлевшего тирана. Разжижение мозгов или нарочная издевка?

Взгляд Марка обегал помещение, не без удивления остановившись на извозчичьем кнуте, висевшем на стене. Рядом была надпись на каком-то иностранном языке, – здесь явно лебезили перед заграницей.

Эта мысль укрепила Марка и он опять пошел в атаку.

– Уважаемый лано, – юный барабанщик постарался влить как можно больше презрения в свое обращение, – я не уличный мальчишка. («Уличные мальчишки вежливее», – с фехтовальной скоростью успел вставить старик»). – Я Младший вожатый контрады, явившийся сюда по поручению Старшего вожатого…

– Тебя послали взрослые? – перебил его старик, – и сколько же лет этому старшему вожатому?

Марк был достойным барабанщиком и достойным младшим вожатым. Поэтому, он мгновенно понял, что ложь осквернит и его черный галстук, и его барабан, и всю его контраду и даже, весь Третий путь. «Победители не просят. Победители – берут», – вспомнил он девятую заповедь терциониста.

– Пятнадцать. А какое это имеет значение?

Продавец обернулся вместе с креслом, достал с полки вторую пачку леденцов и протянул Марку.

– Лано, – еще язвительнее сказал Марк, чувствуя, что закипает от злости, – старший вожатый Фелис – “дротик”! Он уже взрослый! Это ему решать – могут курить младшие вожатые, или нет!

Невероятно! Похоже, он начинает оправдываться и объясняться перед этой имперской рухлядью.

– Вот на ваших взрослых, я бы хотел посмотреть, – сказал старик. – Распустили детей: подростки послали ребенка за сигаретами.

Марк чуть не зашипел. Фелиса назвали «подростком»? Его – «ребенком»?

Но он подавил злость и наконец-то применил патентованное оружие, которым с ним поделился мудрый Фелис.

– Любезный и уважаемый лано, я надеюсь, вы не либерал? Хотя… – «именно так себя и ведете», хотел договорить он, но старик перебил.

– Сынок, я надеюсь, ты не сирота?

– Нет, – ответил Марк, ошарашенный неожиданным вопросом.

– Я рад, – удовлетворенно ответил старик, – но твои родители или не блещут умом, или ленивы. Ты ведь ни разу не получал ремня, за всю свою жизнь, верно?

Остатки здравого смысла подсказали Марку, что как бы дальше не вывернулась дискуссия, сигарет в этом заведении он не купит. Но, и уйти просто так было нельзя.

– Верно, – ответил он на вопрос, – удачной торговли, лано старый козел.

После чего взял обе пачки леденцовых сигарет, все еще лежавших на прилавке и не глядя, бросил одну на пол, а вторую, по навесной траектории, в голову продавца, надеясь, попасть. Так бы и случилось, если бы старикашка не успел ловко нагнуть голову и пачка леденцов, ударилась о стену, раскрылась и раскатилась по полу.

– Ах ты щенок!

Марк не сразу заметил новое действующее лицо – гражданку немолодого возраста, вышедшую из подсобки. С первого взгляда было ясно, что она уродилась в отца, сидевшего в кресле: такое же крупное лицо и, вообще, крупные габариты.

Второго взгляда не было, Марк благоразумно затрусил к двери. Трудно сказать, были бы у него шансы, если бы он метнулся опрометью; реакция у дамы тоже оказалась отцовской. Марк еще не добежал до порога, как уже был схвачен за ухо, причем, так крепко, что мгновенно отказался от идеи брыкаться и сопротивляться.

Свободной рукой дама закрыла лавку на защелку.

– Значит, золотко, ты за всю свою жизнь не получал хорошего ремня? А когда тебя шлепали в последний раз?

Марк молчал, ибо даже не знал, что ответить. Конечно, когда-то папа его шлепал, вернее, подшлепывал, а в школе он пару раз получал линейкой по рукам, тоже, скорее, символично.

Впрочем, могучая гражданка не нуждалась в ответах. Она быстро освободила себе место на лавке, стоявшей в углу, а перед тем, как сесть на нее, отпустив ухо юного барабанщика, добралась обеими руками до его шорт и спустила их, вместе с трусами, ниже черных ботинок. Марк и рта не успел открыть, как уже был у нее на коленях. Обе руки были надежно и болезненно схвачены, барабан продолжал свисать, никак не украшая хозяина в такой позе.

Только тут Марк осознал, что сейчас должно произойти. Первым чувства была досада, – ведь Фелис и Патрик ждут его, возле Магдалинского моста. Вторым же, как ни странно, оказалось успокоение.

Сейчас с ним должно произойти то, что не раз случалось с юными терционистами, которым не повезло родиться в несознательных семьях. «Узнав, что я ношу черный галстук, мамаша взялась за ремень и так лихо, что я не смог сидеть на завтрашнем собрании контрады, – такие письма, лет пять назад, иногда приходили в журнал «Юная армия». А если вспомнить сборник «Горящие сердца» Эжена Альбеша, который должен лежать на книжной полке каждого молодого терциониста…

И Марк вспомнил. Вспомнил веселого и отважного Сильви из повести «За народное счастье!» (как было бы здорово, если бы сейчас его руку сжимала прекрасная Тейна, а не эта тётя!). Вспомнил рассказ «Юность героя», о приключениях (вернее, злоключениях) пажа Ренши, славного ла Керти, которого истязали розгами и плетьми продавшиеся акморским королям придворные интриганы, принуждая к участию в кознях против Хишарты. Или новеллу «Индеец», о мальчике из маленького городка, грезящего о команчах и апачах, пока однажды в городок не ворвалась банда «желтых» и не принялась его выспрашивать об отступившем «черном» отряде, ломая прутья о то место, которое у апачей в бою обычно и не страдает. Герой без стона вынес жесточайшие муки, а позже командир республиканцев перед строем детворы, прежде презиравшей фантазера, подарил тому орлиное перо.

Он тоже должен вытерпеть любой ремень, любые розги! Пусть его мучители поймут, – ничто, даже кнут, висевший на стене, не заставят его запятнать черный галстук!

И Марк сделал так, как написано в книгах: сжал зубы и стал думать о Хишарте. И еще немножечко о Чаке Орше.

Он не успел связно оформить хотя бы одну мысль, как на голую задницу обрушился первый удар тяжелой ладони. Тотчас же второй, третий, четвертый…. Какой? Считать дальше было невозможно, как невозможно считать вагоны курьерского поезда, когда ты стоишь на платформе, в двух шагах от путей.

Удары были не только быстрыми, тяжелыми и несчетными. Они были еще и болезненными. Боль, затопившая попу, не позволяла сколько-нибудь спокойно лежать на широких коленях обозленной тётки. Почти сразу Марка начал дергаться, безуспешно вырывать руки, отчаянно дрыгать ногами, колотя ступню о ступню. Так отчаянно, что сначала по лавке разлетелись ботинки, а следом за ними полетели и шорты с трусами.

Освободив ноги от пут, Марк задрыгал ими с превеликой резвостью, бесстыже демонстрируя места, которые не показывают тётям мальчики сознательного возраста. Некоторое время мучительница, не обращая внимание на дрыг, метко и звонко всаживала ему то по одной половинке, то по другой. Потом подняла ногу и прижала ею ноги Марка к своему колену, жестко закрепив его в позе «мальчишка перегнулся через парапет».

За эту секундную паузу, в перерыве в потоке накатывающихся шлепков, Марк успел подумать о многом.

Он был недостоин читать сборник «Горящие сердца!». Его герои, тот же Сильви или Индеец, были настоящими патриотами, счастливыми потому, что им наконец-то удалось пролить кровь за терционизм (пусть рана на том месте, которое принято показывать врагу, в знак величайшего презрения). Он же плохой патриот, потому что такую боль молча терпеть невозможнааааа!

– Аааааа ! – неожиданно крикнул Марк. – Ему стало стыдно, он вспомнил, что можно хотя бы агитировать врага во время собственного мучения, и он заорал: – Слава этинеро Шаморииииииии! – имя вождя совпало с особо жестким шлепком и сорвалось в недостойный, почти поросячий визг.

Не желая кощунствовать, Марк решил хотя бы объяснить тётке кто она такая, что такое ее лавка, заодно заклеймив монархистов, либералов, социалистов и аполитичных обывателей. Увы, ни одно обвинение не было доведено до конца:

– Дурааааа! Воровкааааааа! Предааааа! Импееееее! Марксиииии! Мещааааа!

Не то, чтобы Марк пришел к мысли, что издаваемые им звуки напоминают переполох на скотном дворе, – сиюминутная реальность и мыслительная деятельность были несовместимы. Он не заметил, как его крики лишились всяческого смысла.

– Что я украла? Кого я предала? Почему я марксистка? – беззлобно, скорее удивленно спрашивала лавочница.

Впрочем, ее удары беззлобными никто б не назвал. Красная-красная попка ее пленника, прижатая и неподвижная, была доступна, как кусок мяса для отбивания.

– Марта, доченька, – участливо сказал старик, – пожалей руку. Возьми щетку.

Марта ответила, что пока не устала и тут же доказала это новой пулеметной серией беспощадных ударов.

– Аааааййййй! Ииийй!

Марк не заметил, как заревел. Легче от этого не стало, постыдней – тоже. Юному барабанщику и младшему вожатому младшей терции уже не было ни стыдно, ни обидно, а только больно.

– Ну надо же, какая упрямица, – вздохнул старик, подкатываясь к месту экзекуции и протягивая Марте большую-большую щетку, из какого-то благородного дерева. Эта семья явно не жаловала маленькие вещи.

Секундная передышка вернула Марку некоторые чувства, например, осмысленный страх. Повернув зареванное лицо, он увидел, чем его сейчас будут пороть.

Сильви, Ренши, Индеец и другие юные герои, черт бы вас побрал! Почему вы не объяснили мне, что когда бьют по попе, так больно!

– Тётенька, пожалуйста, не надо! – закричал Марк, глядя, как лавочница заносит щетку, прицеливаясь для первого удара.

– Надо, мальчик, – сказал старик. – Ты так охамел, что иначе нельзя. В те времена, когда я был маленьким и помогал отцу в лавке, капитан квартальной полиции имел право засунуть человека в каталажку, на три дня, без суда. Но, его сыновья, заходя в лавку, вели себя вежливей, чем ты.

– Были другие временаааааа! – ответил Марк, понадеявшийся, что порка перешла в стадию поучений. Но, крепкий удар щетки по левой половинке, сдунул надежду.

– Уж поверь старику, времена почти не меняются, – ответил старый аптекарь.

Его дочь обходилась без философствований. Её поучения были кратки и совпадали с ударами:

– Не хами! (ШМЯК) Не кури! (ШМЯК) Не водись со шпаной! (ШМЯК) Не хами! (ШМЯК) Не кури! (ШМЯК) Не водись со шпаной! (ШМЯК)

– Не надаааадо! Пожаааалуйстааааа! Не будууууу! – отвечал Марк – внятно между ударами, и криком, непосредственно при столкновении щетки со своей попой.

Шлепки стали еще более редкими, – дочь старого мудреца прицеливалась, верно, пытаясь найти на заднице пленника более-менее не затронутые фрагменты. Задача была нелегкой, зато Марк смог выдавать относительно законченные фразы.

– Пожалуйста, я больше не буду! Тётенька, дедушка, пожалуйста, не надааааа! Я не буду курить, не буду хамить! Честное словооооо!

– Достаточно, доченька, – сказал старик. Доченька кивнула и напоследок приложилась так, будто хотела вогнать гвоздь, по самую шляпку. Потом убрала правую ногу, взяла Марка под мышки и поставила перед собой.

…На одном из заседаний контрады, когда Марк еще не был младшим вожатым, Фелис рассказывал им, что репортеры некоторых зарубежных газет, особенно британских и американских, нарочно подбирают определенные факты, чтобы высмеять положительные изменения в Хишарте. К примеру, после долго парада, захочется совершить малое облегчение, заскочишь за собор Магдалины, как было недавно, отвернешься, пустишь струю, а тебя сфотографировали, в парадной форме, за таким занятием. Контрада хором крикнула, что не даст повода для международного позора.

Теперь коварные иностранные репортеры отдали бы немало своих проклятых долларов и фунтов для такого снимка: младший вожатый, в черном галстуке и барабане, перекинутом через плечо, стоит без штанов и льет слезы ручьем. То, что его задница гораздо краснее покрасневшего лица, было бы видно и на черно-белом фото.

Мысль о том, какую пользу он смог бы принести врагам, посетила Марка всего на одну секунду. Над ней доминировала другая мысль: я не вынес порку. Я разревелся. Я опозорил звание младшего вожатого, барабанщика и свой черный галстук.

И все же, главнее всех разочарований и огорчений, была иная, самая важная детская мысль: надеюсь, меня больше не шлепнут?

– Подними, все, что ты насвинячил! Ну, быстро! – приказала тётка. Марк, продолжая всхлипывать, с неожиданной для себя быстротой, нагнулся, подбирая разлетевшиеся леденцовые сигареты. Барабан свешивался без толку, мешая работе.

Когда целые и разбитые леденцы были подобраны, лавочница позволила Марку натянуть трусы и шорты (удалось не сразу, с новыми гримасами и всхлипами), а затем и ботинки. Потом протерла ему лицо полотенцем. Стало чуть легче.

Лавочница отперла дверь.

– Счастливого пути. Придешь еще раз за сигаретами – за ухо и к родителям. Или, сама, розгами.

– А за конфетами – всегда рады, – улыбнулся старик.

Марк слезно хмыкнул, еще раз пробормотал «простите-не-буду», выбрался наружу.

Снаружи было то же солнышко, те же дома, далекие гудки автомобилей и звон трамваев, тот же город, что и пятнадцать минут назад. Почти тот же.

Марк побрел вдоль берега канала, в сторону Катарины. Он был уверен, что возвращаясь этим маршрутом, он не встретится ни с кем из ребят своей контрады, тоже расходящихся по домам после парада.

…Птицы, умолкшие от недавней шквальной пальбы, неуверенно начинали петь. Пулемет медленно остывал. Но Чака глядела не на его ствол. Не на трупы в табачных мундирах и красных фесках, похожие на застреленных питонов. И, даже не на пленных, застывших с поднятыми руками, и наперебой клеймивших командиров, пославших их на верную смерть.

Она глядела на Марка. И, право же, лучше бы она смотрела на него через пулеметный прицел.

– Чака я вернулся. Мне… Мне было очень плохо. Но я – здесь.

– Тебе нечего здесь делать, маленький мальчик. Ты не выполнил приказ старшего вожатого. Ты проявил трусость перед врагом. Ты не достоин носить черный галстук и не достоин бить в барабан. Убирайся с моих глаз.

Чака отвернулась.

Марк – убрался.

* * *

Через полторы недели дедушка прислал новое письмо, еще раз предлагая папе переехать в Коринаж «пока не стал искать управляющего на стороне». К удивлению родителей, на этот раз Марк отнесся к идее переезда в далекую глушь с максимальным энтузиазмом. Папа пару раз удивленно сказал: «мы же не можем переехать прямо завтра».

Уже в Коринаже Марк удивил родителей еще больше, так и не вступив в местное отделение СТМ. Папа, освоившийся на новом месте, начал внимательнее следить за школьными успехами сына: «теперь тебе придется делать карьеру без барабана».

И она – удалась. Марк закончил институт с серебряной медалью, удостоился правительственной стажировки на профильные предприятия Европы (прервалась из-за начала Второй войны). К тому времени дедушка завещал отцу завод, а отец – назначил управляющим сына. Завод рос, удивляя не то, что Коринаж, но и всю рыболовную отрасль Хишарты новыми технологиями. И сейчас, когда вы заказываете в рыбном ресторане атлантического тунца, шансы, что он был разделан и заморожен в Коринаже, весьма велики.

Верхний этаж дома, в котором жили Торнесси, сгорел в памятную жителям Чалько майскую ночь 1930 года, когда к городу единственный раз за всю войну прорвались акморские бомбардировщики. Знаменитый капитан Иану Раталау из 6-го королевского корпуса дальней авиации со своей эскадрильей обошел город со стороны Рокельского хребта и успел навести немало вреда, прежде чем его отогнали. Этот налет запомнился еще одной странной историей, – упавшие на территории Магдалинского приюта бомбы по какой-то непонятной случайности разбились вдребезги, и при этом не разорвались! Обломки одной из них и сейчас вам покажут, – они застряли в постаменте памятника основателю приюта отцу Парде. Впрочем, на процессе о его беатификации этот случай был отведен, как недоказанный. Доказательств комиссии хватало и без того…

* * *

Карьера счастливых друзей Марка (правда, оставшихся после парада без сигарет), развивалась не менее событийно. Пример-знаменосец Патрик за высокий рост, чувство такта (строевого) и безупречную биографию был принят в ХТП едва ли не в первый день совершеннолетия и стал знаменосцем уже взрослой терции. Играючи окончив партийный университет, к 1936 году он был уже пропаганд-лейтенантом и при этом исправно нес знамя столичного командората на всех парадах в Чалько. А вот повоевать ему не пришлось, – призвать то его призвали, но отправили опять же знаменосцем в роту почетного караула, где он и провел положенные два года. И это обстоятельство со временем все более начинало смущать Патрика, которому приходилось помалкивать, когда сокурсники в дружеской кампании поднимали стаканы «за павших и выживших», вспоминали Эредо и гору Итигебаль*. Не без зависти поглядывал он и на петлички Боевого креста, а то и Черного пламени у некоторых знакомых. Хотя немало было и таких, кто или вовсе не вернулся, или вернулся на костылях, но об этом Патрик в то время не думал.

Ему повезло, – в 1936 году «Испанская фаланга» попросила о поддержке терционистов, неожиданно обратившихся из Савла в Павла. А все дело в том, что зорко следивший за ситуацией Прецептор раскрыл подготовленный советской разведкой заговор в своем ближайшем окружении и поспешил для острастки казнить выявленных агентов Коминтерна – полит-командоров Кери и Жевела (впрочем, в аппарате ИНО ОГПУ из-за провала операции “Цитрус” тоже прошла суровая чистка). Оскорбленный происками большевиков, Шамори разрешил отправиться на Пиренеи группе молодых добровольцев из числа выпускников партийных колледжей, которым по тем или иным причинам не повезло пролить кровь в войне с акморскими монархистами.

Таким образом, в начале 1937 года в Испании появилась «черно-серая» бригада из двухсот пятидесяти бойцов. Их энтузиазм имел один существенный изъян, – на реальном театре боевых действий вряд ли бывал один из десяти. Поэтому, в первом же бою под Гвадалахарой, попав под пулеметный обстрел, терционисты растерялись, но, по примеру болееопытных, стали ложиться взводами. Лишь Патрик, так и не решивший, может ли знаменосец вжиматься в пыль вместе с флагом, остался стоять, пытаясь вспомнить нужный пункт Устава. Его размышления длились недолго…

Геройская гибель пропаганд-лейтенанта в первом же бою, так впечатлила его соратников, что вояжи терционистов в Испанию прекратились, и вклад в итоговую победу Франко они не внесли, да и Великий Прецептор по некоторым соображениями посчитал необходимым сменить фронт.

* * *

Жизнь Фелиса Эргейна вскорости тоже изменилась. Через день после акции у джазового кафе к нему подошел румяный парень в полосатом летнем костюме, дружески похлопал старшего вожатого по плечу, показал ромбовидный значок лейтенанта “Интры” * и пригласил этинеро “попить крюшончика”. Когда они устроились в тени полотняного навеса, новый знакомый протянул растроганному таким доверием Фелису открытую пачку сигарет – и не какого-то там “привала”, а дорогих “Кроке”.

Расстались они лучшими друзьями. Со временем приятельские встречи продолжились, круг обсуждаемых за сигареткой вопросов все более расширялся, затрагивая сперва их общих знакомых из городского штаба СТМ, а потом и новых людей, с которыми приятель просил по-дружески познакомиться. Друг давал Фелису ценные советы, которые очень помогали старшему вожатому в карьере.

Когда началась война, Фелису тоже не пришлось послушать свист пуль, потому что Родтна нашла для него более важное занятие. Эргейн был прикомандирован к особому бюро, которое занималось перлюстрацией солдатских писем на предмет поиска фактов нарушений военной тайны и пораженческих настроений. Его рвение на этом поприще было оценено, – уже через год его пригласили в скромный особнячок на Цветочной улице и поздравили с первым званием воина невидимых войск. В них он и продолжил трудиться на страх врагам внешним и внутренним.

В феврале 1938 г. Великий Прецептор окончил свои земные труды. Хотя, номинально, Хишарту по «Третьему пути» коллегиально вела группа Продолжателей, но первым среди равных был старейший из них полит-командор Теодор Эйола. В партии за глаза называли его «попом» и «коброй», так как его направлением была идеология, а любимым коньком – жалящая борьба с «либерально-монархическим развратом». Не случайно, в его первых программных речах едва ли не сразу за проблемами армии и тяжелой промышленности упоминалось состояние морали подрастающего поколения. Пару раз этинеро Эйола говорил, что, согласно достоверным сведениям, нравы, царящие на вечеринках некоторых столичных гимназистов, напоминают знаменитые акморские купальни. Поговаривали, что на закрытых заседаниях он приводил и примеры, а однажды, надев очки и чуть не шипя и плюясь от омерзения, прочитал подростковый стих – пародию на патриотическую песню, причем, каждая рифма была вагинно-фаллической.

Вот тут капитан Эргейн и напомнил руководству, что когда-то предлагалось создать особые исправительные учреждения для идеологически незрелых элементов из числа учащихся старших и средних школ. Эту идею тогда признали “несвоевременной” и положили под сукно, что было явным актом вредительства проникших в партию предателей и акморских шпионов. Докладная Эргейна по этому вопросу пошла наверх и была там одобрена, а делу немедленно дали ход. Целой сети таких учреждений, как предлагал в своей записке Фелис, решили все же не создавать, но в качестве эксперимента организовали отдельный Ювенильный исправительный лагерь, а сам автор проекта стал в нем заместителем коменданта по вопросам воспитания.

Работе Фелис отдался так, что душа звенела от энтузиазма: наблюдал, анализировал, подстерегал, запоминал, приказывал и наказывал, причем последнее – собственноручно. Он лично отбирал контингент воспитателей из числа активистов и активисток СТМ, уже начавших делать карьеру в “Интре”, и придирчиво инспектировал их работу. Был требовательным, пугал дурной резолюцией, частенько в отдельном кабинете воспитывал самих вожатых, особенно девушек.

Служить бы ему и дальше, но не повезло. В 1940 г. замкоменданта в составе делегации СТМ посетил с дружеским визитом Германию, ознакомился с опытом работы “Гитлерюгенда” и даже попал на групповую фотографию участников делегации с фюрером и канцлером Третьего рейха. Спустя четыре года, когда победа союзников в войне стала очевидной, Продолжатели постарались отречься от былых симпатий и тогда капитану Эргейну этот случай припомнили. Пришлось оставлять любимое место и перебираться на некрупную столоначальническую должность.

Там он и доработал до пенсии, пережив все изменения, которые прокатились над страной к шестидесятым, когда Хишарта начала постепенно рассчитываться со своим нелегким прошлым.

Дошла очередь и до отставного капитана. Выяснилось, что комендант ЮИЛ не расписывался в журнале наказаний, а воспитатели только исполняли приказы. Отвечать пришлось заведующему воспитательной работой. Перефразируя нобелевского лауреата, можно сказать, что из тех заявителей и свидетелей, кто не забыл Фелиса, нетрудно составить городок и не такой уж маленький.

Поначалу Фелис хорохорился, ходил на заседания суда со значком уже распущенной к тому времени ХТП (правда, на отвороте), не раскаивался, и даже заявлял, что, судя по таким явлениям сегодняшней молодежной культуры, как британский гитарный ансамбль «Beatles», сейчас исправительные лагеря, пусть и «аполитичные», нужнее, чем в 40-е.

Но боевой задор увял, когда другие обвиняемые и свидетели начали его топить. Особенно было обидно поведение бывших воспитательниц из девичьего блока, когда-то называвших Фелиса «душенькой» и «счастьицем». Теперь прежние послушные волчицы вцепились в вожака и вспоминали, не скрывая слез: «когда Эргейн, возмущенный моим «либеральничаньем», затащил меня в комнату для наказаний…Я не могла сидеть и на третий день, после беседы с Эргейном».

К тому же выяснилось, что председатель суда – курносый очкастый коротышка, будучи подростком, побывал в ЮИЛ. Пусть всего шесть месяцев, но те, у кого хватало духа вспоминать, говорили, что первый месяц стоит всего срока. «Санаторий» пошел ему на пользу – карьера тому порука, но память – осталась.

После очередного заседания, он подошел к Эргейну и тихо сказал с незабываемой воспитательской интонацией:

– Всё понимаем, но исправляться не хотим? Двадцать пять после вечерней линейки!

Фелис пронзительной, желудочной тоской, понял, что, сам того не желая, пробудил у судьи воспоминания, которые тот более всего хотел оставить в прошлом.

От тюрьмы Эргейна избавил срок давности, но окончательная сумма исков своими размерами напомнила фантазии, посещающие впечатлительных читателей романа «Граф Монте-Кристо». Обозреватель одной из столичных газет (сам встречавшийся с Фелисом в самые безрадостные месяцы своей ранней юности) вспомнил рассказ модного американского фантаста Шекли и заметил, что к исполнительному листу на такую сумму необходимо прилагать еще и бессмертие.

Заслуженную пенсию у Фелиса отобрали. Пришлось работать, но вот беда, куда бы он не устраивался: трамвайным кондуктором, смотрителем в зоопарке, даже уборщиком на кладбище, несколько раз Эргейн встречался с теми, кому когда-то щедро назначал и «25 после линейки» и «три ночи в крысином отеле» и, даже, «50 перед строем». Происходили оскорбления словами, иногда – действием. Не выдержав, Фелис связался со старыми коллегами и попросил узнать, есть ли такой город, откуда ни разу не отправляли в ЮИЛ.

Оказалось, что есть – Коринаж. Это название Фелис и раньше знал из анекдота, за который в свое время прописывал меньше 50, но больше 25 (стараясь провокационно спрашивать именно девчонок). Анекдот был такой: на экзамене по идеологии студент не знает ничего – ни трудов Прецептора и Продолжателей, ни “двенадцати заповедей”, даже названия ХТП и то не помнит. Профессор его спрашивает: “И откуда вы такой приехали?” Тот говорит – “Из Коринажа”. А профессор в ответ эдак задумчиво: “Эх, бросить бы все, да и уехать в этот самый Коринаж!”. Вот Фелис и поехал…

* * *

Вик, Лиза и Тони больше всего любили воскресенья, а в воскресенье – утро. С утра дедушка Марк шел с ними на Морской променад. Перед воротами Луна-парка, он вручал Вику, как самому старшему и ответственному стотайловую купюру, каждый раз неизменно спрашивая: на два часа хватит? Внучата отвечали неизменным восторженным визгом: этого хватало не только на два часа, но и на мороженое, на всю неделю. После чего устремлялись в Луна-парк, к «Чертову колесу», жуткому «Замку князя Цетеба» – темному тоннелю, полному скелетов, призраков и орудий пыток, карусели «вертихвостке», электрокарам, и, главной достопримечательности парка – огромному колесу обозрения. Дирекция парка утверждала, что в ясную погоду с него видны Канарские острова, но никому пока не удавалось.

Зато, совершая очередной оборот, дети не раз видели дедушку Марка, сидевшего в открытом кафе и неторопливо прихлебывающего напитки, на которые детям можно только смотреть, а также нюхать пробки, пока папа не заметил. Не обязательно каждый раз, но не реже, чем раз в месяц, к нему подсаживался незнакомый старичок. Они выпивали вместе, о чем-то говорили.

Однажды глазастая Лиза углядела, как дедушка Марк дает незнакомцу какие-то бумажки, а тот быстро прячет их в карман.

– Может, он его шантажирует? – предположил Вик, которого уже иногда допускали к взрослым телефильмам.

– Да ну, неправда! – убежденно ответила Лиза. – Ты видел, как дедушка весел, когда мы возвращаемся? Если бы его шантажировали, он бы плакал, наверное, или на нас сердился.

Конечно же, была права Лиза. Триста тайлов в месяц Марк Торнесси выдавал Фелису Эргейну лишь по доброте и незначительности этой суммы для владельца второго по обороту рыбного концерна Хишарты. Выплата означала, что Фелису пора допить рюмку, докурить (кстати, Марк так курить и не начал) и перейти в бар на другом конце променада. На воспоминания о прошлом уходила четверть часа, о современности говорить им было неинтересно.

Переместившись, Фелис заказывал двойную порцию гроки. Закуривал «Солдатский привал», уже не беспокоясь, что надымит в лицо собеседнику. И глядел на море, с невидимыми Канарскими островами. В его жизни осталась только одна загадка и он смирился с тем, что никогда не получит ответ: почему растяпа Марк, в тот далекий июльский день, так и не принес сигарет? Сам Марк, почему-то, не отвечал.

Примечания

“хворост” – в 20-е годы жаргонное название аполитичных обывателей;

Великий Прецептор – титул Эдриана Шамори, диктатора Хишарты в 1920-1938 гг.

терционисты – первоначально ветераны сформированных во время Гражданской войны 1909-1913 гг. ударных батальонов (терций) республиканской армии, организации которых стали главной опорой шаморианской диктатуры. В 1921 г. на из основе была создана Хишартская терционистская партия (ХТП, затем ТПТР), ее молодежным крылом был Союз терционистской молодежи (СТМ). Разработанная Э.Шамори идеология ХТП получила название “Третий путь”, а по своей организации и пратике терционизм был близок итальянскому фашизму;

черенок – номенклатура рангов в СТМ для мальчиков: “прутик” -“черенок” –“дротик” – “копье”; для девочек соответственно: “веточка” – “тростинка” – “стрелка”– “стрела”;

контрада – отряд СТМ;

этинеро (а) – дословно “попутчик”, “идущий вместе” – партийное обращение в ХТП и СТМ;

чжоли, гетулы – племена на юге тогдашней Хишарты;

манса – унаследованный от древней империи Мали титул султанов Текрура. Последний манса Исмаил III в 1930 г. был свергнут терционистами;

конвент – съезд;

боевой партийный символ – т.н. “народный шестикрест”, буква Т, перекрещенная двумя шпагами;

из своего верного пистолета – Э.Шамори, в то время секретарь и спичрайтер принца-президента, был в его автомобиле во время покушения 5 декабря, получил ранения, но открыл огонь по нападавшим;

канна – антилопа-канна (Taurotragus derbianus) одомашнена в центральной части острова;

Эредо, Итигебаль – места сражений во время Хишартско-Акморской войны 1930-32 гг.;

“Интра” – неофициальное название Корпуса охраны государства, политической полиции.

 

VI. Травка

Хватит скорее колбаситься, на фиг:
Мы начинаем урок географии.
Над Амстердамом причудливый запах,
Мы из России двинем на запад.
Прежде обдумаем все хорошенько:
В Белоруссии бесится злой Лукашенко,
В Польше инфляция, в Латвии – Рига,
Скоро забудет, как мы выглядим, Лига
Чемпионов. Сто тысяч под бетонными свободами,
Галатасарай завтра выиграет в Лондоне,
И всё, что я знаю об Ирландии, мама –
Это Jamesson, Guinness и Канимара.
Канимара-аа-аа, Канимара-аа-аа.

Оленька, пощелкав эмпэшником, не случайно выбрала именно песню группы «Сплин». Во-первых, последние месяцы ее утомила голимая попса и хотелось хоть чего, но поприличнее. Во-вторых, она надеялась, что Саша Васильев, в своем турне на запад, уделит если не городу Чалько, то хотя бы стране Хишарте одну строчку, характеризующую этот край. Край, где она столь внезапно очутилась.

Оленька стояла на балконе босиком (здесь тепло, как на Кипре), глядела на утренний Чалько, хрустела яблоком и слушала краткий путеводитель от Саши Васильева.

Прага, – спасибо за пиво,
Минус в том, что мы забыли,
Как выглядит Вильнюс.
Надеюсь, я не слишком напился
Прошлым летом в Даугавпилсе.
Избавьте меня от бессмысленной мании –
Мне страшно на каждой strasse в Германии.
Пива после немецкого литра
В бар заползают Гёте и Гитлер!
Вешайте мне лапшу на уши! Вешайте!
Но лучшее порно – в Будапеште.
Хватит слоняться у природы на лоне,
Даёшь Barry Gothik в Барселоне.
И, если мы с вами славно поладили,
То дайте мне адрес Бьёрк в Исландии.
Дайте мне адрес Бьёрк в Исландии,
В Исландии-ии-ии, в Исландии-ии-ии.

Оленька вздохнула. Нет, Васильева точно не заносило ни в Чалько, ни в Хишарту вообще. Вот ее – занесло.

Голова чуть-чуть побаливала, как бывает после дальнего сумбурного перелета. Очередного дальнего сумбурного перелета. Оленька потерла виски, несколько раз глубоко вздохнула, умыла лицо холодной струей, – но голова зловредно отвечала: без химии не успокоюсь. Вздохнув, вытащила упаковку «баралгина», наполнила тонкий стеклянный стакан все той же «кран-колой», проглотила таблетку и приобщилась к хишартской водице.

Со стаканом в руке (вода оказалась мягкой, даже вкусной, а пить – хотелось), Оленька вышла на балкон.

Уже давно рассвело, Чалько проснулся, гудел машинами и звенел трамваями, да-да, здесь есть и трамваи, тоже приятно. Отель, как всегда, был снят не самый дешевый, поэтому – в центре. Пусть, не в историческом центре, самые старые кварталы Чалько, верно, на ближайшем холме, где высится цитадель, а улицы столь узкие, что их не видно.

Здесь же были кварталы начала XX века – модерн, с легкой, почти не нахальной, примесью конструктивизма и столь же ненавязчивая дань неоклассицизму. Примерно так работали в позднем Петербурге Щуко и Леонтий Бенуа, хотя, двадцатиэтажный модерн им бы не разрешили. Чалько явно относился к тем городам, где конструктивизм никогда не воевал с эклектикой, а неоклассицизм – сталинский ампир, никогда не глушил конструктивизм.

«Хорошо, что я это чувствую, – подумала Оленька. – Плохо, даже не то, что никто из моих спутников (ни друзьями, ни, даже коллегами их не назвать), не то, чтобы это не понимает, мне с ними и не поговорить на эту тему. И хуже того, не дай Бог, случайно обмолвиться. Могут и обидеться».

Чтобы не думать о невеселом, Оленька подняла глаза, вглядываясь в даль – десятый этаж позволял. За классическим центром, тянулись кварталы невысоких домов, с черепицей на крышах. Дальше высились современные многоэтажки, а если высунуться, там и портовые краны.

Море здесь есть. Тоже хорошо. В порту надо непременно побывать.

Будь она сама себе хозяйкой, прямо бы сейчас вышла из отеля, да прямым курсом, как позволят кривые улицы, зашагала бы к порту. Или, направо, на вершину холма, к тому замку, что стал когда-то основой города…

Вместо этого, лучше лечь и постараться поспать. Неизвестно, каким будет вечер и, тем более, какой будет ночь.

Оленька вздохнула, закрыла балкон, легла на кровать, попытавшись хотя бы вздремнуть. Для этого требовалось отогнать мысли: зачем она здесь и что здесь делает?

* * *

Как это ни странно, если попросить друзей: помогите подыскать работу, за которую платят, иногда просьбы выполняются. Именно так и случилось с Оленькой. Света, супруга Вадима, недавно перебравшаяся вместе с ним в Москву, работать на одном из ТВ-каналов. И должность-то у нее была невелика, лишь редко, между концом передачи и рекламным блоком, успеет мелькнуть в титрах ее имя, а вот помогла однокурснице, которая и два года спустя после окончания журфака ничего приличного не нашла.

– Олька, мне предложили пресс-секретарем в группу «Табу». Я не могу, там мотаться надо, а ты, вроде, человек свободный. Я тебе завидовать буду. Вокруг этого проекта такойубойный баблос крутится, что до оргазма вставляет.

– Убойный баблос – киллерские деньги, что ли?

Светка поняла не сразу, потом хихикнула.

– Не. Это нафтабаблос. На самом деле, никакая это не группа, а просто дочка Котлобулатова. Папик решил сделать ее раскрученней Алсу и Земфиры. Сама понимаешь, проект не махонький.

Светка немного порассказала про дочку Котлобулатова и проект, дала контактный телефон. На прощание, выслушав Оленькину благодарность, сказала:

– Только ты осторожней насчет шуток про убойный баблос. Они на юмор тормозные…

В ближайшие дни Оленька убедилась, что ее новые работодатели и вправду, тормозные на юмор. В остальном Светка тоже не ошиблась: проект сочился деньгами. Клипы певицы Дельфузы крутились на канале, который Оленька раньше называла «дерьмуз-ТВ», а теперь так называть стало неудобно; лишь иногда она его про себя называла «дельфуз-ТВ». Каждый концерт сопровождался ковровым информ-ударом по мирному населению атакованного региона; плакаты с Дельфузой не клеили разве на двери квартир.

Кроме того, Дельфуза буквально носилась по России, бывшему союзному пространству и более дальнему зарубежью. Иногда, казалось, что единственный смысл этих гастролей: Дельфузе захотелось побывать в Осло (Неаполе, Рейкьявике, Ванкувере, Триполи и т.д.) и она приказала подготовить ее появление там на следующей неделе.

Даже эти, безусловно, положительные стороны новой Оленькиной работы, были весьма подгажены. Она побывала во многих местах, о которых прежде и не мечтала, но иногда самым ярким воспоминанием о стране был вид в иллюминатор садящегося самолета. Ночи проходили на самых крутых танцполах города пребывания, а днем Оленька не то, чтобы погулять, и отоспаться не могла, так как сочиняла пресс-релизы.

Нехорошо вышло и с деньгами. Здесь их явно не считали, но забывали платить. Несколько раз Оленька даже напоминала, и тогда Анжела, главный секретарь Дельфузы, выдавала ей пачку импортных купюр, казалось, не считая. Но, не извинялась за задержку и чуть ли не намекала, – чего же ты еще не потерпела? Однажды, стодолларовую бумажку, полученную Оленькой, не приняли ни в одном обменнике, а вернуть ее Анжеле она так и не решилась, лишь бы лишний раз не общаться.

Анжела была ответственной за все, в том числе и за Оленькины пресс-релизы. Она их всегда бранила и постоянно намекала, что Оленьку держат в команде лишь по двум причинам: Анжеле нет времени писать тексты самой (а уж она написала бы лучше!) и у нее нет времени найти нормального пресс-секретаря. Оленька научилась не обижаться, когда поняла, что у Анжелы также нет времени хотя бы минимально редактировать написанное ею.

Не раз хотелось соскочить. Просто, однажды в Москве, сказать пару слов Анжеле (или не сказать, чего мараться?) поймать тачку и поехать на Ленинградский вокзал. Но, не решалась. Хотелось еще попутешествовать, пусть и в статусе карманного хомячка. Не пропадала надежда, что рано или поздно, Анжела подобреет и будет ей давать толстые конверты, какие на ее глазах получали и ее зам, и парикмахер, и массажистка, и специалистка по медитациям – короче, остальные девочки. Которые были «своими».

Главное же, Оленька втянулась в этот ритм: ночевки в гостиницах, даже когда в Москве, внезапные переезды-перелеты. Бывало так, что утром отдала паспорт секретарше Вере, а уже на следующий вечер его вернули с визой и вылетать – ночь.

Три дня назад в паспорт Оленьке поставили визу Хишарты.

Наконец задремала, поспала немножко. А тут – звонок. Звонила Анжела, просила зайти в соседний номер.

«Конечно, ножульки развалятся, самой пять шагов сделать», – пробурчала Оленька, отключив трубу.

Анжела вспомнила о своем звонке лишь когда Оленька выстояла минуты три у закрытой двери. – горничная посмотрела на нее с интересом. Наконец, в номере послышалось шебуршащее движение, и дверь медленно открылась.

Анжела как вошла в номер, так и свалилась спать, а как проснулась – сразу позвонила. Кровать и стулья были закиданы пакетами и шмотьем; Оленька даже отказалась от мысли сесть без приглашения.

– Слушай, Оль, – хрипло сказала Анжела, слегка качавшаяся в дверном проеме, – есть важное пионерское поручение. Надо сходить в город и запастись на вечер. Чем? Закидоном, – и Анжела сделала такое выражение, будто уже закинулась.

– Каким «закидоном»? – спросила Оленька, на самом деле, уже начинавшая догадываться. Догадка шла под руку с легким страхом.

Анжела горестно вздохнула и вытащила холщовую сумку, купленную в Праге. На сумке было изображено только одно растение и его латинское обозначение, известное всем практикующим ботаникам и квартирным плантаторам планеты.

– Хотя бы этого достань. Делька говорила мне, что давно нормального ганджубаса не курила. Возьми на всю команду, ну и ты, надеюсь, не сачканешь.

Страх разбавила теплая волна радости. То, что подружки Дельфузы иногда курят или нюхают, Оленька знала. Но ей предложили впервые.

И все же опаска оставалась.

– Я… Я не знаю, как смогу…

– Сможешь, – убежденно сказала Анжела. – Машка бы взялась («это спец по медитациям», – сообразила Оленька), она умеет. Но она с дороги совсем расклеилась. Надо команду выручать, Оль. Ну, ты с нами?

– Конечно с вами, – ответила Оленька, позже осознав, что даже не подумала над ответом.

– Ну и здорово. Тогда г.вно вопрос. На вот, бери. Времени еще вагон, ты в этой Чальке найдешь траву. Ну и это возьми, носи и будет проще.

С этими словами Анжела протянула Оленьке бумажку в пятьсот евро и сумку с нарисованной коноплей. Вторая, такая же бумажка, выпала из кошелька и упала Анжеле под ноги. Она, похоже, не заметила.

Оленька взяла купюру и сумку. Она еще хотела возразить или, хотя бы, спросить: может умная Машка прежде объясняла Анжеле, как покупать анашу в незнакомых городах. Но, вдруг, представила, как Анжела замечает упавшую купюру и приказывает ей поднять, заодно спрашивая: ты с нами, или нет? Поэтому она покинула номер Анжелы, с пятьюстами евро в руках и сумкой, рекламирующей товар, который следовало приобрести на эти деньги…

* * *

Опасная штука – вагон времени, когда впереди у тебя важное дело. А ты, к тому же, в незнакомом городе. Можно бродить и каждый раз взглядывать на часы с легким облегчением – конечно, успею!

Оленька так и поступила. Она поднялась на главный городской холм, то узкими улочками, то щербатыми, поросшими травой лестницами, погуляла по стенам крепости, в толпе немецких, скандинавских и японских туристов. Вдоволь налюбовавшись городом, виденным сверху до моря и окраин, высотных на востоке и одноэтажных на западе, начала спуск. Часть пути проделала на старинном трамвайчике, казалось, сколоченным лишь из одних досок. Хишартских тайлов у нее еще не было, но вагоновожатый с улыбкой взял монетку в одно евро.

Когда трамвай превратился из средства горного спуска в обычный транспорт, Оленька покинула его. Пятьсот евро она обменяла на полторы тысячи тайлов – красивых и разноцветных бумажек, украшенных не безликой архитектурой, но суровыми государственными мужами, в коронах или боевых шлемах.

Одного из таких бойцов, Оленька даже запомнила, – он был на бумажке в сто тайлов, и улыбнулась ему, как старому знакомому, встретив на площади, пройдя несколько кварталов. Воителя звали Реншальд ла Керти, сам он чем-то напоминал Петра Первого возле Михайловского замка, а его конь, так и рвавшийся в битву, появился то ли не без влияния, то ли не без участия барона Клодта.

На другой стороне площади Оленька увидела забавного торговца, явно пытавшегося воссоздать традиции Хишарты времен ля Керти. В тележку был впряжен мул, увитый разноцветными лентами, тележка же была, скорее, передвижной палаткой, позволявшей держать товар в тени. Товар назывался крюшоном, который наливался из большой бочки. Оленька взяла стакан за два тайла, который к ее удивлению и радости оказался велик: «пинта», – сказал продавец. Однако в пластиковом стакане еще осталось свободное пространство, которое продавец заполнил кусками льда и фруктами: вишенками и дольками апельсина.

Оленька, желая скорее утолить жажду, как следует, отхлебнула. Напиток, как она и ожидала, оказался и кислым, и прохладным, а также – крепким, чего она не ожидала никак. Продолжая поглощать крюшон, но уже маленькими глоточками, Оленька пригляделась к палатке, расписанной различными картинками, из прошлого Чалько. Юноша с лютней стоял под балконом, а сеньорита слушала его, облокотившись на поросшие плющом перила. Господа мушкетерского вида, выясняли на шпагах что-то очень важное. Рыбная торговка шла по улице с корзиной полной серебристого товара, за ней крались несколько кошек. Двое стражников, с алебардами, неслись за воришкой, не желающим бросить большущий мешок с добычей. Бородач, похожий на Карабаса-Барабаса, хлестал прутьями девицу, привязанную к столбу. Впрочем, художник, с одной стороны склонный к исторической правде, с другой не хотел портить настроение любителям крюшона. Поэтому, герои самых драматических сюжетов: бегущий вор, наказуемая девица, даже господин, пронзенный длинной шпагой, боялись и страдали с улыбкой на лицах, как актеры, готовые хоть сейчас поклониться зрителям.

Возле каждой из картинок была надпись, поясняющей происходящее. Оленька поняла, что написано по латыни. Несчастная девица привлекла ее внимание в первую очередь. Над головой бедняжки было написано Ergastera Cannabe*. Что такое «Ergastera» Оленька сразу не поняла, зато догадалась о значении второго слова.

«Да… Тяжко тогда было отличникам по ботанике, – покурил и вот такими прутьями по голой попе. Будем верить, с той поры местный УК стал чуть-чуть гуманнее и за курение применяется не такая «эргастера». Зато, есть шанс узнать, как будет анаша на языке аборигенов».

Почти допив холодный (и весьма градусный) крюшон, Оленька обратилась к продавцу.

– What is this? – указывая пальцем на латинское обозначение запретной травы, написанное прямо над занесенным пучком экзекуционного растения.

Она в очередной раз внутренне изругала себя за чудовищное знание английского языка, не позволившее ей конкретизировать вопрос, но, похоже, продавец крюшона знал английский еще хуже. Он задумался, когда же Оленька хотела переспросить, сообразил, улыбнулся и сказал:

– Verges *!

«Вержес, значит, по-хишартски, травку зовут вержес», – поняла Оленька.

Следовало бы уточнить. Но Оленька, как любой человек, впервые в жизни занявшийся чем-то противозаконным, смотрела на мир глазами выслеженной лисицы. Поэтому, опустошив стакан и жуя апельсинные дольки, она покинула площадь.

Ей давно не было так хорошо. Половина, ну ладно, треть дела сделана. Она знает местное обозначение нужного товара. Теперь бы выяснить, где его продают. Эх, как бы понять, сколько вержеса можно приобрести на полторы тысячи тайлов?

Оленька умела диагностировать свое состояние и, прошагав еще немного, поняла причину радости. С утра толком не позавтракала, а в пинту крюшона, кроме, компота и фруктов, входила немалая доля вина и, возможно, не сухого. Организму требовалась корректировка, и произвести ее следовало в ближайшей кофейне.

Она выбрала небольшую миндальную завитушку. Сложнее было с кофе: хотелось не банального «эспрессо», а чего-нибудь местного и Оленька остановилась на café hisharte*.

– Uno? – спросил барриста?

– Дубле, – ответила Оленька, желавшая выбить алкогольного агрессора, зацепившегося в голове, мощным кофеиновым контрударом.

Барриста улыбнулся. После того, аппарат с шипением породистого кота выцедил в чашку ароматную чёрную пену, барриста всыпал туда маленькую лопаточку тертой смеси и щедро плеснул какой-то сиропа. «Приторно же будет», – вздохнула Оленька и обрадовалась, когда к кофе был подан высокий бокал с водой. Она села у окна, поставив сосуды и тарелку на почти прозрачный, хайтековый столик, зажмурилась, отхлебнула.

Напиток был добротно-крепкий, да еще мешали пряности, поэтому Оленька, лишь выпив треть чашки, поняла, что «сироп» на самом деле был перегонным напитком и очень-очень не слабым, пожалуй, покрепче виски или «Вана Таллинна».

Хотелось плакать и смеяться. Надо же, забежала в кофешник, выбить алкоголь кофеином. И вот тебе!

Оленька задумчиво допила чашку кофе по-хишартски, после чего поняла, что ей больше охота смеяться, чем плакать.

Странная какая-то легкость, как в январский солнечный день, когда кажется, что такое яркое солнце никогда не скатится за горизонт. Город? Прекрасный! Времени? Вагон! Деньги? Полный карман! Сейчас она еще немножко погуляет, чуть-чуть просвежится голова и она выполнит поручение Анжелы.

…И сразу же станет частью Команды. Только сейчас она поняла, что все эти недели и месяцы сидела на двух стульях, скакала на двух конях: мечтала о том, как побольше заработать и свалить, или, хотя бы о том, что в следующем гастрольном городе у нее будет пара часов свободного времени. Кто же из великих сказал: «скажи, о чем ты мечтаешь, и я скажу, чего ты достоин?».

Она должна быть достойна большего, чем лишняя бумажка в сто долларов или, даже в пятьсот евро. Она должна вместе с Анжелой и Машей сидеть в номере Дельфузы, прихлебывать текилу из горлышка бутылки, слизывать соль с ладоней друг друга, и обсуждать географию новых гастролей. Она будет писать для Дельфузы тексты песен. Они, вместе с Анжелой, будут окончательно судить рекламные стратегии, написанные профессионалами и выбрасывать целые абзацы, посмеиваясь над стратегами: кто платит, тот и смеется.

А если ей захочется немного отдохнуть, она скажет Дельфузе, что для раскрутки «Табу» нужен одноименный журнал. Когда говорят о таких мелочах, дочь Котлобулатова даже не спрашивает «сколько». Тем более, никто не спросит, кто же редактор? Понятно, автор идеи.

Она будет не только рулить журналом, но и пописывать, не терять же сноровку. Надо будет еще раз прилететь сюда, за счет редакции, а очерк будет называться: «Город коварного кофе и вержеса».

Грезы осыпались, и Оленька вспомнила, что пора шагнуть на первую ступень карьеры – добыть этот самый вержес.

Она огляделась по сторонам, пытаясь понять, куда же забрела? Набережная канала, ну да, это не случайно, когда нужно удержать радость, лучше всего смотреть на воду, уж она не оскорбит твой взгляд, разве что плавающей бутылкой или оберткой. Окрестности были почти питерские, как канал Грибоедова в Коломне. Старая, давно не чиненная набережная с покосившимся парапетом. Щербатые ступени спусков, вытащенные на берег лодки, старые деревья и старые дома, отражающиеся в воде.

Оленька подумала, что в таком, почтенном возрастом, но депрессивном квартале, шанс встретить продавцов, нужного ей товара, весьма велик. Только придется отойти от этой милой водной артерии и углубиться в улицы.

Она уже собиралась так и поступить, как свернув за изгиб канала (видимо, его родоначальник, как и в старом Питере был какой-нибудь местной рекой Кривушей) увидела мост. На мосту был старинный фонарь, окруженный охранной решеткой, а напротив моста – двухэтажное здание с большой вывеской, причем столь занятной, что Оленьке захотелось подойти поближе. Так она и сделала.

На двери было написано «аптека», но вывеску, с одного края украшала подвешенная старинная оплетенная, безусловно, винная бутыль, а с правого края – медная ступка. «Забавно, может в этой Хишарте, все эфералганы и упсавиты растворяют в вине?», – подумала Оленька.

Шутки шутками, но когда она, приподняв нос и наморщив лоб, разобрала малую надпись по-английски, что была на вывески, внизу надписи по-хишартски, то убедилась, что так и есть. Аптека называлась «Табак, кофе, вино и другие лекарства».

И тут Оленьке показалось, что она поймала кураж (честно говоря, поймала она его еще на Карусельной площади, а в кофейне – ухватило покрепче) и совершенно случайно, перешла с улицы Черных кошек, на улицу Счастливых подков. То ли кто-то за нее помолился, то ли активировалось желание, когда-то произнесенное между шестым и двенадцатым ударом новогодних курантов, а может, ей просто долго не везло. Теперь – поперло!

Сперва первый житель Чалько, с которым она поговорила, указал местное название нужного товара. Теперь же, она, просто бродя по городу, вышла к какому-то хишартскому кофешопу. Пусть, даже здесь и не отпускают анашу в тех пропорциях, что нужны ей, но, может, хотя бы удастся узнать, где затариваются местные торчки?

Оставалось войти. Оленька так и сделала, не без усилия оттолкнув тяжелую дверь.

Приветственно зазвонил колокольчик, – она даже подняла голову, посмотреть на него. Потом уже начала глазеть по сторонам, да и было на что. Дизайн магазина (который сразу же захотелось назвать «лавкой») относился даже не к ретро-стилю, а реконструкции. Надо было очень приглядеться, чтобы выискать, среди дощечек, расписной глины, цветного стекла, меди и плетеной соломы, хоть какие-то признаки нынешнего века. Даже лампочку укрывал старинный абажур, даже касса на прилавке была столетней давности. Не говоря уже о запахах, почти не различимых по отдельности и составлявших единый коктейль, который хотелось купить вместо любой пряности или приправы. Кстати, как подумала Оленька, в таком благоуханном месте скрывать анашу – самое милое дело.

И все же, главным экспонатом этой выставки-продажи был продавец – пожилой, пожалуй, даже старый, но совершенно не увядший высокорослый господин. Его лицо, с маленькой бородкой и пышными усами, было лишено малейших признаков нарочитой моложавости, борьбы с морщинами и сединой. И, тем более, любой посетитель, даже видевший его, как Оленька, лишь несколько секунд, не сказал бы, что хозяин заведения (а кто же иначе?) играет старинного аптекаря и вечером, когда завершится рабочий день, он снимет маску, до следующего утра.

Это был древний дуб, выросший в древней дубраве.

И опять, недавний хмель, хмельные запахи лавки и даже благородное лицо хозяина, толкнули Оленьку вперед. Убедившись, что других посетителей здесь нет, она обратилась к лавочнику, который уже приветствовал по-хишартски (Оленька уловила что-то вроде «ланча»).

– Синьор, – ответила она, – I wants get…. verges.

«Синьор» (или как их здесь следует называть?) уставился на Оленьку с удивлением, какого она никак не ожидала увидеть на таком могучем лице. «Неужели, здесь совсем не знаютанглийский?», – подумала она.

– Вержес? – переспросил он.

– Йес, йес, вержес, – быстро сказала гостья, – вержес, план, анаша, каннабис.

А так, как недоумение собеседника не рассеялось, Оленька показала ему сумку с зеленым семилистником, повторив слова «вержес» и «каннабис».

Раз уж идти, так до конца. Она еще раз повторила, что ей нужно получить этот самый вержес и не найдя английских слов, чтобы обозначить, как ей это нужно, провела рукой по горлу «позарез» и шлепнула себя по джинсам «иначе – полная задница».

Потом она остановила язык жестов, с удивлением глядя на лицо лавочника. В первую минуту на нем отразилась такая обида, и такое раздражение, что Оленька со страхом подумала: он мало того, ничего ей не продаст, так еще и вызовет полицию.

Но тут на лице торговца, наоборот, появилась улыбка, причем, даже не старческая, не взрослая-самодовольная, а едва ли не подростковая – мальчишка, задумавший редкостную каверзу. Потом, улыбка сошла (но отблеск ее остался).

– Just a moment, lanchy, – сказал он, указывая Оленьке на стул. После чего скрылся в подсобке.

Отсутствовал он, конечно, не одну минуту. Оленька не скучала, разглядывая лавку. Её сердце продолжало петь. Пусть она еще не спросила о цене, ничего, повезет и дальше. Сейчас этот милый усач вернется в лавку и даст ей этот самый вержес.

Еще Оленька обратила внимание на внушительных размеров кнут, висевший на самом почетном месте, среди полок, со старинными колбами, склянками и костяными коробками. Возле кнута была надпись: LATRONI – FLAGELLUM!

«К чему здесь это? И на каком языке надпись? Нет, это, скорее, не хишартский, а латынь».

Тут ее наблюдения и раздумья прервались, появлением старика.

Он явно что-то принес, но пока оставил под прилавком. Потом подошел к двери, запер ее. Опустил на окна жалюзи, – Оленька одобрила. Вытащил широкую скамейку, аккуратно сняв с нее несколько корзин, и протер поверхность тряпкой.

Оленьке стало немного тревожно. Прежде, она никогда не имела никакого дела с наркотиками и лишь слушала песенки про «Амстердама причудливый запах». А ведь есть какие-то технологии, как проверять их качество. Выбора нет, остается надеяться на честность продавца.

Но продавец не стал рассыпать на скамейке образцы анаши. Вместо этого, он взял за руку недоумевающую Оленьку, подвел к лавке (она удивленно плелась), и внезапно толкнул на нее, придерживая рукой, чтобы не ударилась. Не успела Оленька опомниться, как уже полулежала на скамейке, а хозяин заведения, ловко и быстро, как всякий, привыкший упаковывать-распаковывать, привязывал ее руки мягким и крепким поясом.

О легкий девичий хмель! Сколько породил ты незаслуженных мужских побед, а иногда, даже, последующих милицейских протоколов и судбеных заседаний. Конечно, хмель вылетел из Оленькиной головы, но, увы, только тогда, когда ее руки уже были привязаны к лавке, и коварный лавочник сноровисто расстегивал ее джинсы.

Говорят, это очень трудно, но в мире всегда хватало людей, побеждающих трудности. И десяти секунд не прошло, как Оленькины джинсы были стянуты к коленям, причем, вместе с трусиками. Спутанные ими ноги, пожалуй, можно было не привязывать.

Не успела Оленька настроиться на борьбу, как поняла, что уместно настроить себя на крик.

А что толку-то, если не знаешь, как звать на помощь ни на английском, ни на хишартском. Совсем не к месту, мозг выдал ей филологическую справку: слово «караул», которое она все же выкрикнула, не европейского, но тюркского происхождения.

– Вержес, – послушалось за спиной. Оленька со страхом повернулась и увидела в руках у лавочника несколько длинных, красноватых прутьев.

Самое странное, она даже не поняла, зачем ему эти прутья понадобились. Мысли, мелькавшие в голове, вполне проканали бы на Фестивале Идиотов. Может, в этой Хишарте существует свой, местный обряд употребления анаши, включающий все манипуляции, проделанные с нею? Может, сейчас он начнет прыгать по комнате, размахивая прутьями и, распевая хишартские мантры, будет дымить эзотерическими травами, совершит какое-нибудь жертвоприношение богине Вержес…

Позже, анализируя эти мысли, Оленька сообразила, что не оказалась так уж далека до истины, – у спартанцев и еще у кого-то такие жертвоприношения практиковались, а в Акморе и ныне практикуются…

А сейчас все мысли оборвались после короткого свиста и болезненного удара по обнаженному месту. Осталась лишь одна мысль, вытеснившая все, зато все и объяснившая.

«Меня бьют розгами по голой попе. Как… как ту девицу, нарисованную на фургоне. Вержес – не анаша! Вержес – розги!».

– Но, вержес, но вержес! – испуганно закричала Оленька.

– Но, каннабис, – спокойно ответил старый сеньор. Причем, так спокойно и убедительно, даже проникновенно, что Оленька поняла: если и была ошибка, то не его. Сейчас он просто наказывает розгами девицу, нахально перепутавшую его честное заведение с наркоманским притоном.

Мысль развития не получила. Новый свист, новый удар. А потом еще один.

Блииин, тут не подумаешь. Тут, смотри, как бы не разораться на всю аптеку. Или, на весь Чалько.

Оленька знала с детства, что детей бить нельзя, главное же это знали ее мама и папа. Родители некоторых подружек, к сожалению, этого не знали и Оленька не без легкого страха (всегда на себя примеряешь) запомнила их рассказы про ремешок, бельевую веревку и крапиву, в дачный сезон.

Но розги? Это же антиквариат какой-то. Это как на кол посадить или насильно выдать замуж.

Однако ж, «стреляют, покойнички»! Антикварная реликвия, в современном применении, оказалась и свистящей, и жгучей, и больнючей, блииин! Оленьке хотелось вжаться в лавку, не дергаться, хватит с этого борца с каннабисом, что он увидел ее голую попу, не надо больше ничего показывать. Но оставаться на месте было так же трудно, как и молчать. Пожалуй, молчать, труднее.

И уж что точно не удавалось контролировать, так это глаза. Она не заметила, как заплакала.

Оленька говорила себе, что орать – неприлично, даже вспомнила каких-то пионеров-героев; впрочем, тотчас же и забыла, сообразив, какой повод привел ее сюда. Приходилось кусать губу, охать, стонать, иной раз и взвизгивать.

Не то, чтобы боль была совсем нетерпимая, нет, Оленьки хватало сил сообразить, что с такой интенсивностью в антикварные времена до смерти никого не засекали.

Но, все равно, больно, обидно. Будто тебя царапают стальным коготочком. Или такими же стальными пальцами с вывертом щиплют. Или, на бедную попу село злющее насекомое и, пользуясь твоей беспомощностью, тебя беспощадно жалиииииит.

– Иииии, – взвизгнула Оленька, после того, как очередное насекомое оказалось раскаленной мухой с огненным хвостом.

– Но, каннабис, – ответил лавочник.

Озлившись, Оленька (лежу тут, визжу как поросюшка!) жестко закусила нижнюю губу, готовая, скорее, отъесть ее, чем опять крикнуть. По щекам вольготно текли слезы.

Розги свистнули еще раз. Оленька вздрогнула, мыкнула что-то, борясь с коварной мыслью: лучше буду кричать, следы на попе никто не увидит, а губу откусишь – как потом жить? Но тут удары прекратились. А старик, нагнувшись к ней, отвязал пояс. Потом послышались его демонстративные громкие шаги, – уходил, чтобы не смущать.

Всхлипывая и растирая по лицу слезы, Оленька все же вскочила со скамейки. Перед тем, как натянуть трусики и джинсы, взглянула назад, ухватив взглядом часть своей попы. Как и предполагала, ничего особенно страшного. Ни ран, ни каких-нибудь кровавых лохмотьев. Только, непривычные для глаза, красные полоски.

Старик протянул ей кулек, с чем-то ароматным, улыбнулся, похлопал по плечу. Потом посуровел и резко сказал.

– Но, каннабис.

И открыл дверь – счастливого пути.

Оленька стояла на набережной, за изгибом канала – захотелось поскорее отойти от лавки. На улице было жарко, душно, сонно. «Ну и сон приснился!» – подумала она, прикоснулась попой к ограде и, с легким шипением, поняла, что и не сон вовсе.

Недавний хмельной кураж и решимость выполнить поручение Анжелы, вылетели напрочь. Реальность вернулась во всей беспощадной полноте. Она ничего не добилась, и ее высекли. По голой попе.

Высекли. Оскорбили. За это надо мстить. Ну, только не говорить этой банде – засмеют, да еще заставят вставить в пресс-релиз.

Может, пройти медэкспертизу и обратиться в Страсбургский суд (интересно, Хишарта признаёт его решения?). Или, обратиться в российское посольство?

Оленька, представила, как активисты «Местной России» или «Молодые наши» пикетируют посольство Хишарты, демонстративно завязывая в узел ивовые прутья, или показываязадницы.

Хорошо. Я обращусь в наше посольство. А как обозначить инцидент в заявлении? «Меня послали приобрести анашу на сумму в 500 евро, но неизвестный мне продавец, вместо совершения данной торговой операции, высек меня розгами».

И тут, в Оленькиной голове, кроме прежней четкой мысли: меня высекли по голой попе, появилась еще одна, не менее четкая мысль: «меня же пытались заставить приобрести крупную партию наркотиков». Впрочем, почему «пытались»? Считай, заставили. Будь по иному, шла бы я сейчас по улице, с этой самой крупной партией.

Оленька вспомнила статью в газете «Невское время», где криминальный журналист дал таблицу наказаний за крупные наркотические партии в различных странах. Где-то было пожизненное, где-то расстрел или виселица. Что полагалось в Хишарте, она не запомнила. Ну, виселица, вряд ли, но лет пять могли навесить. Вот тебе и жизнь, пополам.

Может, детей и правда бить нельзя, но вот ее высекли явно, на пользу.

И все же, не эта мысль была главной.

Вот интересно, окажись она в полицейском участке, а потом – в тюремной камере, как отреагировала бы на это ее «команда»? Маша сказала бы: «я так и думала», Анжела, знающая в чем дело, с ней согласилась бы, а Дельфуза… Дельфуза, может быть ничего бы и не узнала.

Оленька так четко, так ясно, представила себе этот сюжет: она, в местной тюряге, слышит гул улетающего самолета, увозящего домой ее пьяных не подружек, что, несмотря на весеннюю жару, пробрали мурашки. С кем она связалась?

И перед глазами опять сверкнула Счастливая подкова. Это шанс. Шанс узника, дверь камеры которого забыли закрыть, а во дворе урчит грузовик, – через минуту откроются и ворота. Но, если не сбежать сейчас, второго раза не будет. Не сможешь….

…Оленька не добежала до отеля – дошла быстрым шагом, зато в лифте ехала затаив дыхание, а по коридору – едва ли не кралась. Но, никто из соседок так и не высунулся из номеров, то ли были в городе, то ли дрыхли. Пять минут на сбор вещей, почти с утра и не распакованных. Перекинув сумку через плечо, Оленька с удивлением ощутила, что так часто помогала Анжеле таскать ее вещи, что не заметила, как мало своих, и как они невесомы.

На улице, когда уходила от отеля, то ли под горку, то ли еще почему, но груз совсем не давил. И не скажешь: «хотелось петь», Оленька, действительно, пела, периодически выкрикивая: «Но, каннабис!», «Но, Табу»! – прохожие оборачивались и улыбались. Шагала широко и попа почти не болела.

В тот вечер, получив ночлег в хостеле, кстати, в старинном городе, на вершине холма, Оленька вспомнила утреннюю мечту и дошла пешком до порта. Долго гуляла по пирсу, вдыхала запах моря. Анжеле послала «эсэмеску», после чего отключила телефон. В гостиницу вернулась ночью, проехав на трамвае по теплому, дрожащему огнями вечернему Чалько, разглядывая с задней площадке море огней внизу и просто море, еще дальше.

Там же в трамвае сынула руку в «анашовую» сумку, нашла кулёк из лавки, машинально туда сунутый. Раскрыла кулек пальцами, вытащила из него большую конфету, напоминающую наш шоколадный трюфель и, усыпаную почти черным тростниковым сахаром. От запаха конфеты и вида кулька чуть-чуть заболела попа, но Оленька все же сунула конфету в рот. Конфета, верно, считалась образцом древней сладости и вобрала в себя все пряности, которыми пользовались хишартские кулинары и кондитеры лет триста назад.

Оленька подумала, что сохранит хотя бы одну конфету – та и засушеннная запах не потеряет. И, если Светка позвонит опять, предложив подобную работу, она ее понюхает. И все будет в порядке.

* * *

За завтраком в хостеле Оленька познакомилась с двумя студентками из Гамбурга, которые тоже были впервые в Чалько, а через день отплывали на пароме в Лиссабон. Оленька к ним присоединилась, потом проехали с ними половину Португалии и Испании, отстав только в Мадриде – надо же посмотреть Мадрид. Ну, а дальше, передвигаясь то поездами, то автобусами, то автостопом и ночуя в привычных хостелах, она за месяц пересекла всю Европу.

Дождливыми и теплым июньским днем, Оленька перешла пешком мост Дружбы между эстонско-русской границей, любуясь изяществом Нарвского замка и приземистой мощью Ивангорода. Любопытное совпадение: когда она переходила разделительную полосу, в наушниках звучал финал песни Саши Васильева:

Стоп, тут конец географии. Стоп, тут конец географии.
Географии-ии-ии, географии-ии-ии,
Географии-ии-ии, географии-ии-ии.

Через три часа Оленька была уже в Питере.

Оленькин очерк: «От Чалько до Таллинна» получил второе место на ежегодном осеннем конкурсе Союза журналистов Санкт-Петербурга. К этому времени (каламбур-с) Оленька уже работала в «Невском времени» и конкурсная победа позволила ей относительно легко перейти из стажерок в постоянные сотрудницы.

Тогда же, она познакомилась с Максом, приехавшим к ее матери спасать заболевшего кота. Ветеринар, старше ее на три года, державший на паях с другом небольшую клинику, в ожидании других вызовов, согласился выпить чаю. Макс хотел когда-нибудь побывать в Хишарте, пока же, слушал рассказы Оленьки. Кот поправился не сразу, Максу пришлось приезжать еще трижды. В третий раз он не взял денег за визит, а через два дня они встречались на Гостинке. Максу нравилась «такая продвинутая девушка», а Оленька терпеливо относилась к тому, что он, хотя бы способный тащиться от Масяни, не врубается в «Магазинчик Бо». Главное, парень надежный.

В апреле – свадьба. Жили они сумбурно и весело. Макс – лечил котов и собак, Оленька – писала статьи. И, как полагается, для укрепления семейного счастья, слегка изводили друг друга. Оленька смеялась над географическими познаниями Макса: разрабатывая маршруты «когда-нибудь-путешествий», предлагала то проехать на пароме из Кёльна в Брюссель, то, автостопом, из Лиссабона в Чалько, и Макс соглашался. А потом, осмеянный, мстил супруге, осыпая ее профессиональной латинской терминологией, которую она не понимала.

Но однажды, Оленька отомстила ему и на этом фронте:

– Что означает «Latroni – flagellum!», – спросила она.

Макс долго мучился, наконец сдался.

– Вот оно что, – задумчиво сказал он, услышав перевод, – ну тогда получай разбойница!

И Оленька была вознаграждена за свои латинские познания мощным шлепком по попе.

– Дурак и мучитель собак, – ответила она.

– Не обиделась? – спросил Макс.

– Нет, – ответила Оленька, – тем более, иногда это действительно помогает. Но не сейчас, дурак, – добавила она, увернувшись от нового шлепка и хватая подушку, чтобы нанести достойный ответный удар.

Примечания

Ergastera cannabe – обычно переводят как «конопляный двор», существовавшая в 17-19 вв. в Чалько государственная мастерская для трепания пеньки, которая использовалась в качестве исправительного дома для провинившихся женщин и девушек; широко применяемым методом исправления была порка, обычно публичная;

verges – розги;

café hisharte – кофе с грокой, фраза duble (двойное) относится именно к последней.

Стоп! Тут конец географии.
Конец рассказа.

 

Оставить комментарий

Вы должны авторизоваться для отправки комментария.

Пользователи
Группы
  • Логотип группы (Игры)
    активность: 4 года, 2 месяца назад
  • Логотип группы (Техническая)
    активность: 5 лет, 1 месяц назад
  • Логотип группы (Общая)
    активность: 5 лет, 5 месяцев назад
Свежие комментарии